Приключения Джона Девиса
Шрифт:
— Да, да, — отвечала девушка, ломая себе в отчаянии руки. — Да, это верно была она!
— Мужайтесь! — сказал я.
— О, вы увидите при случае, что я мужественна! — сказала она с улыбкою, ужаснее слез. — Меня отвели к моему господину, к убийце отца моего; он запер меня в эту комнату. На другой день я услышала шум. Все еще надеясь, сама не знаю чего, я подбежала к окну: то отца моего вели на казнь!
— Ах, так это вы схватились за решетку, вы испустили горестный крик, который раздался в моем сердце.
— Да, это я, — отвечала она, — я видела, как вы при этом крике подняли голову и схватились за кинжал. Я угадала, что вы человек великодушный, и что вы спасете меня, если только можете.
— О, конечно!.. Приказывайте,
— Но для этого надобно было как-нибудь вступить в сношения с вами. Я решилась сносить покуда присутствие моего господина. Да, я без гнева смотрела на человека, запятнанного кровью отца моего; я говорила с ним и не проклинала его. Он считал уже себя счастливым и вздумал наградить меня этими богатыми платьями и великолепными вещами. Однажды утром ко мне привели Моисея, богатейшего ювелира во всем Константинополе.
— Как, этот жалкий жид — богатый ювелир?
— Да. Я его давно знаю. У батюшки, кроме меня, детей не было; он чрезвычайно баловал меня и покупал иногда у Моисея материй и драгоценных вещей на огромные суммы. Я показала ему знаками, что мне нужно поговорить с ним. Догадливый жид сказал голове, что с ним нет ничего, что мне нужно, и что он придет завтра. На другой день голова ичогланов должен был оставаться в серале, но приказал, чтобы Моисея и без него впустили ко мне, но чтобы при этом были двое его сторожей. Между тем я все стояла у окна, надеясь, что как-нибудь увижу вас. И точно, я увидела, что вы идете. Тут мне пришло в голову бросить свой перстень, и вы подняли его с такой радостью, что с тех пор я уже полагаюсь на вас, как на друга. На другой день Моисей пришел, сторожа были тут, но я сказала ему все, что нужно было, по-итальянски. Я описала вас всего, от цвета ваших волос до формы вашего кинжала. Я все заметила! Моисей сказал, что он, кажется, вас знает. Вообразите мою радость! Не зная, удастся ли нам еще раз увидеться, мы приготовили все на нынешний день, потому что в серале праздник, и голова должен быть там. Кормилица моя, которую оставили при мне, не из сострадания, а скорее по равнодушию, должна была, по обыкновению, ехать с капыджи к Моисею за духами; он обещал, что вы будете в это время у него и приедете ко мне в ее платье. Между тем она пошла сказать матушке, чтоб у Галатской Башни был готов ялик. Моисей сказал, что пришлет мне гитару, если вы согласитесь идти на свидание… Он прислал мне ее… вот она… А теперь и вы здесь… Хотите ли вы помочь мне? До сих пор все шло хорошо. Остальное зависит от вас.
— Скажите только, что я должен делать?
— Пройти через все эти комнаты — вещь невозможная. Но мы можем спуститься из окна этого кабинета.
— Но от окна до земли будет футов двенадцать.
— Это бы еще ничего: вы можете спустить меня на моем шелковом поясе. Но за деревянной решеткой есть железная решетка.
— Я выломаю одну из перекладин кинжалом.
— Так принимайтесь же за работу; пора.
Я вошел в кабинет и за шелковыми занавесками будуара увидел тюремную решетку. Взглянул на улицу и заметил, что прямо против дома, за углом, стоят какие-то два человека. Несмотря на это, я молча принялся за работу, в твердой уверенности, что они тут по своим делам, а не для того, чтобы присматривать за нами.
Камень был довольно мягкий, но между тем я при каждом ударе мог отделять только небольшой кусочек. Гречанка смотрела на мою работу со всем любопытством надежды. Роль моя переменилась; но, несмотря на ее дивную красоту, я гордился тем, что она избрала меня в избавители, еще более, чем если бы я был ее любовником. Таким образом, в моем приключении было много рыцарского благородства, и я решился действовать с величайшим бескорыстием.
Работа моя шла успешно; я добрался уже до основания перекладины, как вдруг девушка положила одну ручку на мою руку, а другую протянула в сторону, где послышался легкий шум. Она стояла таким образом с минуту, безмолвно и неподвижно, как статуя, и только более и более судорожно сжимая мою руку. Пот выступил у меня на лице.
— Это он воротился, — сказала она наконец.
— Что нам теперь делать? — спросил я.
— Посмотрим. Может быть, он не придет сюда, тогда нужды нет, что он воротился!..
Она снова принялась слушать и через минуту сказала:
— Идет!
Я хотел было броситься в другую комнату, чтобы встретить его лицом к лицу, когда он отворит дверь.
— Ни слова! Ни с места! — сказала она. — Или мы оба погибли.
— Но я не могу прятаться! Это было бы низко и подло!
— Молчите! Ради Бога!.. Молчите и дайте мне волю! — сказала она, положив одну ручку мне на губы и вырвав другою мой кортик.
Она бросилась в другую комнату и спрятала кортик под подушки, на которых лежала, когда я вошел. В эту самую минуту постучались у дверей.
— Кто там? — спросила гречанка, поправив подушку.
— Я, — отвечал мужской голос, сильный, но который, заметно, старались смягчить.
— Сейчас отопру, — сказала девушка. — Раба ваша всегда рада своему господину.
При этих словах она подошла к кабинету, затворила дверь и заперла задвижкою, и я должен был если не видеть, по крайней мере слышать, что будет тут происходить.
Много опасностей испытал я во время моей тревожной жизни, но ни одна из них не производила на меня такого тягостного впечатления, как та, которой я подвергался в эту минуту. Я был без оружия, не мог защищать ни самого себя, ни женщины, которая призвала меня на помощь, и принужден был предоставить дело, от которого зависела жизнь моя, существу слабому, не имеющему никакого оружия, кроме врожденной у греков хитрости. Если бы она проиграла дело, я был бы в кабинете как волк в западне, не в состоянии ни вырваться, ни защищаться; если бы выиграла, тогда она бы встречала опасность смело, как следует мужчине, а я бы прятался, как женщина. Я искал вокруг себя какой-нибудь мебели, которую бы мог употребить оружием; но тут не было ничего, кроме подушек, тростниковых табуретов и горшков с цветами. Я подошел к дверям и стал прислушиваться.
Они говорили по-турецки, и я, не видя их телодвижений, не мог понимать. Между тем, по выражению голоса мужчины, я догадался, что он не грозит, а молит. Через несколько минут мне послышались звуки гитары, потом чистый мелодический голос гречанки и пение, которое казалось и мольбою рабыни, и гимном любви: так оно было заунывно и нежно. Я был вне себя от удивления. Эта девушка, не старее пятнадцати лет, несколько минут назад, ломая руки, оплакивала смерть отца, свое собственное рабство в гибель своего семейства; ей помешали, когда она готовилась к бегству и уже заранее наслаждалась мыслью о свободе; она знала, что я тут, подле, знала, что вся надежда ее в кинжале, лежащем под подушками, на которых она сидит, — и между тем эта девушка пела голосом, по-видимому, столь же спокойным, как некогда, сидя между отцом и матерью, под чинаром, у дверей родительского дома!
Все это казалось мне сновидением. Я слушал и ждал. Наконец пение прекратилось. Разговор, который за ним последовал, казался еще нежнее прежнего; потом наступило молчание, и вдруг раздался болезненный, заглушённый крик. Я не смел дышать и смотрел на дверь, как будто стараясь проникнуть сквозь нее взорами. Послышался еще глухой стон; потом воцарилось мертвое молчание. Вскоре легкие шаги, которые я едва различал при сильном биении моего сердца, приблизились к кабинету; задвижка щелкнула, дверь отворилась, и свет луны, проникавший сквозь окошко, упал прямо на гречанку. Она была в длинном нижнем платье, бела и бледна, как привидение, и из всего своего убранства сохранила один только бриллиантовый букет, который был у нее в волосах. Я хотел заглянуть в ту комнату, но там было темно, и я ничего не мог различить.