Приключения капитана Робино
Шрифт:
Разговаривали мы мало, хотя я уже кое-чему научился и с пилотами или механиками мог объясниться не только на служебные темы. А вот с Молли жалко было терять время на болтовню. Судя по ее поведению и она придерживалась примерно такого же мнения.
Жгентия, от острого взгляда которого ничего не укрывалось, месяца через два такой жизни сказал озабочено:
— Посмотри на себя в зеркало, ты жэ нэ человэк, ты — ободранный кот. У тэбя нос больше моего носа стал! Прекрати эти пэрэгрузки, пока тэбя не прекратили здэсь.
Он как в воду смотрел. Молча, тихо меня перенацелили. Из Америки не поперли, но назначили в перегонную группу. С точки зрения познавательной
Поверь на слово, не однажды приходилось снижаться в такой неизвестно откуда наползавшей облачности, что идешь к земле и хоть молись — ну, боженька… покажи землю-матушку… на высотомере у меня ноль, боженька… сделай, чтобы не случилось по анекдоту: нет земли, нет земли, нет земли… полный рот земли!
«Кобра» была надежной машиной, ничего не скажешь, только в те годы оборудования для слепой посадки еще не существовало. И приходилось продираться сквозь глухую белую муть, когда и горючее уже на исходе, в буквальном смысле на честном слове…
Приказали, и я исправно гонял «Кобры», мне не хватало Молли, но больше всего думал в ту пору: когда же это все кончится? Не может война тянуться вечно. Думал и переживал, пока не завалился на вынужденную, не долетев до Тикси километров сорок. Учитывая, что я — не Джек Лондон, прошу прощения, и рассказывать, как тащился эти окаянные километры, как сам себя готов был похоронить, не стану. В итоге я сильно обморозился тогда, но выжил, хотя на какое-то время маленько, по-моему, трехнулся. Еще отлеживаясь в госпитале, случалось, мучался какими-то дикими бессвязными видениями, мне слышались голоса, чудилось, будто из снега поднимаются незнакомые лица, они пытаются разговаривать со мной, зовут куда-то, смеются и плачут…
Лежу, обрастаю новой кожей, обновление идет очень медленно, все чешется, хочется ободрать себя до самых костей, и тут вроде изменяется освещение, в голове возникает мерный шум, но не моторный, вроде бы — это море стонет. И из голубоватых сумерек появляется Молли. Или не она? Она! Не могу понять, где я — в Америке или дома? Мы ведь подлетали к Тикси, когда у меня разнесло винт… И снега кругом были наши, российские.
— Это ты? — спрашиваю я Молли.
— А кто же? Я…
— Как ты меня нашла?
— Очень просто. Ты же в своей палате.
— Скажи, мы разговариваем по-английски или по-русски, я что-то не могу уловить…
Слышу ее смех. Ласково, хорошо так смеется. И мне кажется, будто я становлюсь маленьким. Я живу на берегу моря. И кругом песок, песок, песок, мягкий, как мука и белый, как снег, только теплый… Потом я куда-то проваливаюсь. И ничего не помню больше.
На другой день меня утешает доктор: «В конце концов все будет хорошо, — уверяет он, — после таких травм и потрясения, что тебе достались, нервишки нормальным порядком отказывают. Временно! Скоро пойдешь на поправку».
А вечером все начинается сначала, только теперь не сестра и не доктор, не Молли видятся мне, а бравые ребята из ведомства «Самого».
— Здравствуй, капитан! Узнаешь? — Капитан он произносит с усмешкой и угрозой. Знает — перед ним самозванец и аферист.
— Скорость отрыва «Каталины»? Та-ак, а теперь быстренько — давай-ка крейсерский режим Р-39, та-ак, а если на «Кинг-кобре» летишь? Хорошо. Быстренько — скорость, обороты, давление масла, температура? Кто тебя свел с рыжей? Быстро. Она немка…
— Какая немка? — пытаюсь я возражать. — Чушь собачья — немка.
— Не очень шуми, капитан! Генерал, что забросил тебя в Америку, обрезав фамилию, прошел через нас по пятьдесят восьмой… так не стоит тебе возникать. Поправляйся пока. Привет от «Самого», он тебя ждет, вроде работку подобрал…
От бесконечного лежания у меня болели уже бока, раскалывалась башка от мыслей, я мучительно старался понять, где кончается явь и начинается сползание в бред. Меня напрочь замучило это «мишугирование», как говорила бабка, когда бывала особенно недовольна мной. И отец, если только слышал, непременно вмешивался:
— Вы могли бы, мама, сказать тоже самое по-французски или по-немецки… Вы же владеете, мама, разными языками, а не только еврейским.
— Куш мир ин тохес, француз паршивый, — оскорблялась бабка и требовала раздобыть ей подпольной мацы — скоро пасха!
— Мама, девятьсот тринадцатый год давно кончился, — недовольно ворчал отец, — пора менять привычки.
Но запрещенную мацу ей все-таки доставали. Бабка жирно мазала ее маслом, приклеивала ветчину и, перевернув свой кощунственный бутерброд ветчиной вниз, ела его с выражением торжествующей Бабы-Яги. И ничего, еврейский бог ее почему-то не наказывал.
Как же я не любил часы, когда ко мне возвращались картинки из моего насквозь фальшивого детства. То есть детство было, понятно, подлинное, а фальшь пропитывала все кругом. Раньше, чем я узнал, что означает слово «мимикрия», я познакомился с этим явлением во множестве его вариантов. Да-а, эти картинки были еще неприятнее, чем воспоминания о Гальке, о том, как я дрожащими руками расстегивал на ней пуговицы, как оттягивал тугие резинки и… капитулировал. Трусил.
Теперь уже почему-то не стыдно признаться, я много раз трусил. Перед отцом, перед школьным директором, перед дворником, перед инструктором в аэроклубе, перед Галькой, перед парашютными прыжками и, когда попал в кабинет «Самого», тоже трусил… И все-таки я не стал бы клеймить себя позорным клеймом — трус. Когда шестилетним я проснулся от странного шума на фоне освещенного уличным фонарем окна и разглядел мужскую фигуру на подоконнике, я не поднял крика, а сел в кровати и спросил: «Куда ты идешь, дядя?» Дядя удалился, не удостоив меня ответом. Позже мне объяснили — дядя был вором… В семь лет я запросто подходил к любой собаке. Мне говорили: укусит! Не лезь так близко! Но я лез и почему-то знал — меня собака кусать не будет. Подростком я съездил сволочи-учителю по морде, и хотя после этого мне пришлось покинуть школу-десятилетку и перейти в техникум, никогда не сомневался — поступил правильно. В конце концов я сам сделал себя летчиком, а на исходе войны превратился даже в летчика-испытателя.
Так важно ли: трусил я или не трусил? Важно совсем другое — что в конце концов из человека получилось. Бывало — штопорил, но всякий раз благополучно выходил из очередного штопора, хотя он вполне мог бы закрутить меня глубоко в землю… Страх — защитное чувство, способствующее самосохранению. И вся штука в том, чтобы не поддаваться панике, когда тебя прижимает, преодолевать страх силой разума, силой воли, предыдущим опытом.
A.M.: Здесь я снова попробовал напомнить Автору, что для цельности и занимательности повествования все-таки не хватает боевых эпизодов. Очень требуется красочка военного времени, а то люди стали уже забывать имена героев «пятого океана», что дрались в небе и по прежнему достойны восхищения и памяти.