Приключения капитана Сингльтона. Морской разбойник. Плик и плок
Шрифт:
— Клянусь Миной! То была горячка свободы!
— Так, Фазильо, то был небольшой припадок свободы, быстрый и короткий, стремительность которого Священный Союз скоро остановил малым количеством пороха. Прекрасная свобода! Ибо твои соотечественники, которые никогда не стреляют по человеку, носящему распятие, должны были преклонить оружие перед крестами, хоругвями и монахами, которые предшествовали французской армии, и преклонили колени перед неприятелем, как перед церковным шествием. Так, Фазильо, то была победа, но победа Святой воды. Я же, следуя другим правилам, пропустил духовных и стрелял в солдат. За это, после Кадикского мира, я был осужден на смерть, как Франк-Масон, изувер, бунтовщик, еретик, что все одно и то же. Я бежал в Тарифу, где мы заперлись с Вальдесом и некоторыми другими. Нас осадили, и после восьмидневной упорной обороны я имел счастье попасть, умирающий, в руки одного
— В Париж, командир! Вы были в Париже?
— Да, сын мой, и там жизнь новая, странная; я свел знакомство с одним капитаном корабля, которого видел в Каире, в ту минуту, когда готовились отсечь ему голову за то, что он поднял покрывало у жены феллаха [383] . Я спас его на моем бриге. Встретив меня во Франции, он хотел оказать мне свою признательность, представив меня небольшому числу своих друзей, как египтянина, осужденного на изгнание инквизицией. Тогда начались столь живые, столь пламенные уверения в участии, что я, Фазильо, был растроган. Вскоре круг увеличился и каждый хотел слышать из моих уст повесть моей бедственной жизни. Я охотно соглашался на это. Всегда приятно рассказать о своих несчастьях тем, кто сожалеет о вас, ибо и в самом страдании есть какое-то ничтожное самолюбие, понуждающее вас говорить: смотрите, как течет кровь из моей язвы, смотрите! Но я был жестоко наказан за свое хвастовство страданьями, так как заметил однажды, что меня заставляют слишком часто повторять о моих злоключеньях. Сделавшись недоверчивее, я стал вникать в эти благородные души, стал прислушиваться к толкам, производимым моей откровенностью. И тогда я мог оценить тот род участия, какой принимали в человеке, сраженном горестью. Сначала мне было досадно, потом я этому смеялся. Представь себе, Фазильо, они говорят, что им необходимы более всего новые душевные потрясения, и дабы их найти, я думаю, они с охотой присутствовали бы при последнем вздохе умирающего и разбирали бы подробно каждое из его судорожных движений. За недостатком же моей кончины, им нравился и рассказ о моих бедствиях; они находили удовольствие потрясать каждую струну растерзанного моего сердца, чтобы слышать, какой звук издает она. Да, когда я, со сверкающими глазами, напряженной от рыданий грудью, говорил им о смерти моей бедной сестры и о страшных моих проклятиях, при виде ее мертвой... мертвой навсегда! Они говорили, хлопая в ладони: «Какая выразительность! — Какой жест! — Как хорошо он сыграл бы Отелло!»
383
Египетский крестьянин.
Да, когда я рассказывал о моих битвах за свободу Испании, изгнавшей меня; когда африканская кровь моя пламенела, душила меня, я опять восклицал с неистовством: «Свобода! Свобода!»... они говорили: «Поистине, это прекрасный человек, как хорошо он сыграл бы Брута!»
И потом, насытясь этой душевной пыткой, которой подвергали меня, распаляя мои воспоминания, они спокойно расходились по делам, по балам или искали других удовольствий; ибо для них все было сказано: пьеса сыграна. Тогда я, казалось, пробуждался ото сна и оставался один с другом моим капитаном корабля, гордившимся мною, как ручным тигром, которого показывают.
— Презренные! — вскричал Фазильо.
— Нет, Фазильо, эти добрые люди ищут развлечений. День так длинен! Притом же, на что мне жаловаться? Они меня не освистывали, напротив, рукоплескали. Чего более? Моя жизнь была моей ролью; там, как и везде, все роль: дружба, храбрость, добродетель, слава, самоотверженность.
— Ох, командир! — сказал Фазильо с прискорбием.
— Все, милый, все! Даже сострадание женщин к бедствию. Вот каким образом, послушай, Фазильо: я любил женщину, молодую, богатую и светскую. Однажды вечером, до ее прихода, я прокрался в ее уборную и, скрываясь за зеркалом, ожидал. Вдруг дверь отворяется и Женни входит с прекрасной женщиной, также молодой. Вскоре начались признания, и как ее подруга завидовала моей к ней любви, что Женни отвечала: «И ты полагаешь, что я его люблю! Нет, графиня, вовсе нет; но он удивляет меня, возбуждает во мне участие; он пугает, словом, забавляет меня. Как стенания романтического героя слабы перед его отчаянием! Когда завожу разговор о его прошедших горестях, моя милая, то бедняжка плачет горькими слезами, и поверишь ли? я сама растрогаюсь!» — прибавила она, засмеявшись во весь голос.
Видишь, Фазильо, она изменила своим обязанностям, она предалась мне, дабы заставлять меня выражать попеременно раскаяние, гнев и любовь. Я сожалел о том,
Хитано произнес эти последние слова с умиленным видом. Слеза, какую он давно уже не проливал, на минуту заблистала в очах его, и он протянул руку к Фазильо, который, схватив ее с невыразимым жаром, вскричал:
— Более жизни, командир!
И слеза также отуманила взор Фазильо; ибо все, что ни выражали душа или лицо проклятого, отражалось на его лице, как в зеркале.
Впрочем, хотя он и заимствовал образ мыслей Хитано, однако, то не была бледная и рабская пародия; но схватывая отличительные черты этого разительного характера, он подражал этому человеку, как прекрасная душа подражает добродетели. Если он охотно разделял с ним опасности, то он был побуждаем к тому, так сказать, фатализмом, будучи уверен, что он проживет своей жизнью и умрет своей смертью. Наконец, сей чудный человек был для страстного юноши более, нежели отец, друг.
И, действительно, это смешение дерзости и хладнокровия, жестокости и чувствительности; этот верный и проницательный взгляд глубокого тактика, соединенный с поспешностью исполнения, всегда оправданного успехом; эта речь, то украшенная восточными цветами, то грубая и отрывистая; эти обширные познания, эти преступления, какие дружба понимает и извиняет; участие, возбуждаемое изгнанником; это существование, так рано отравленное бедствиями; горькие признания этой твердой и благородной души, которую судьба привела испытать сыновнюю любовь убийством, братскую любовь опять убийством! Наконец, вид этого отступника, великого столькими бедствиями, все должно было очаровать юный, пылкий ум. И потому Хитано имел на Фазильо это неотразимое и могущественное влияние, какое столь чрезвычайный человек должен был иметь над каждым раздражительным характером; словом, Фазильо питал к нему то чувство, которое начинается удивлением, а оканчивается геройским самоотвержением.
— Наливай, Фазильо, — продолжал командир, взор которого прояснился обыкновенной веселостью. — Наливай. Я тебе прочел длинную и скучную исповедь, мой милый; только прошу впредь не говорить со мной об этом никогда, никогда! Теперь тебе известна жизнь моя. Итак, за твою Жуану!
— За вашу Монху, командир!
— Я и забыл о ней, равно как и о моем намерении идти на приступ, ибо стены высоки, Фазильо.
— Клянусь небом! Командир, если стены монастыря Санта-Магдалины высоки, то стрела с привязанным к ней снурком, брошенная из лука, может подняться довольно высоко и упасть в сад древнего монастыря.
— А потом, Фазильо?
— Потом, командир, ваша Монха, получив снурок, один конец которого останется у вас в руках, даст вам о том знать легким дерганьем; тогда с вашей стороны, вы привязываете к снурку веревочную лестницу; молодая девушка притягивает ее к себе, прикрепляет за стеной, вы то же делаете снаружи, и, божусь Пресвятой Девой, вы можете в благоприятную ночь войти в священное место и выйти из него так же легко, как я опорожняю этот бокал.
— Клянусь моим канджаром! Ты хоть куда удалая голова и, по чести, я бы желал...
Тут один старый седой негр, который не был немым из всего экипажа, сбежал проворно с трапа, бросился в каюту и прервал речь Хитано.
ГЛАВА X
Чудо
...Je n'y comprends rien, maitre, il est demon ou sorcier; mon plaid rouge est devenu noir, et j'ai ebreche ma claymore en frappant sur l'aile satibee d'un jeune sygne.
— Ну, что, Бентек? — сказал Хитано старому негру. — Чего ты хочешь? Что ты прыгаешь и мечешься, как акула, уязвленная острогой?