Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея
Шрифт:
— У князя я был, ей-богу был!
— А что князь-то дал?
— Всего-то полтинничек.
— Так и поверила! Поди-ко-сь! Князь дал синенькую; а вы изволили ее на меду пропить!.. По дороге шли вместе, нельзя не угостить!.. Да я не потерплю этого!.. У меня будете стол держать, а угощать других? нет, уж этого не дозволю!.. Извольте держать стол у своей Матрены Карповны, в подвале, на полатях!
— Помилуйте! — начал было Федор Петрович, но его прервал лакей.
— Чего изволите, сударыня? — вдруг крикнул он спросон-ков на возвысившийся голос Палагеи Ивановны, — к Карповым? Слушаю-с! Ступай к Карповым!..
Снова все утихло; и снова Палагея Ивановна накрыла сурдиной свой резкий скрипичный голос [143] и начала напевать Федору Петровичу. Но Прохор Васильевич ничего уже не слыхал. Утолив жажду пивом, утомление его перешло в изнеможение, и он забылся, заснул под журчащий поток упреков Палагеи Ивановны. Чета, однако же, скоро убралась; ливрейный лакей также очнулся, провел рукой по лицу кверху, против шерсти, встал, пошатнулся, наметил было в дверь, да ударился в косяк, посердился, как Ванька, «что в свете так мало дверей», и ушел.
143
[143] То есть приглушила, ослабила голос. (Сурдинка — приспособление, приглушающее звучание музыкальных инструментов).
Было уже поздно, целовальник не ждал новых гостей. Он толкнул Прохора Васильевича и крикнул:
— Эй! господин! Пора запирать!
— Что?… — отозвался, очнувшись, Прохор Васильевич.
— Известное дело что: за две бутылки пива да за полштофика ерофеичу.
— Ерофеичу? — спросил с недоумением Прохор Васильевич.
— А как же! Чай, тут свидетели были.
— Когда ж я пил ерофеич?…
— Память маненько поотшибло! Опохмелишься, так оно и ничего.
— Голова болит, мочи нет! — проговорил Прохор Васильевич, взявшись за голову.
— Уж это так: выпей-ко покрепче настойки, я тебе поднесу. Подать, что ли?
— Нет, не могу!
— Так расплатись да ступай, брат… Э, да ты совсем обессилел! Ты послушай меня, выпей мерочку, а то не дойдешь до Дому, на дороге ляжешь; заберут еще в часть.
Холод пробежал по членам Прохора Васильевича, он чувствовал, что не в силах был идти; тошно было на душе.
— Ну, дай чего-нибудь погорчее, — сказал он.
— Изволь. Э! глотка и в рот не бери! Выпей разом; посмотри, как окуражит.
Целовальник почти насильно влил в Прохора Васильевича мерку эрфиксу, который, вместо того чтоб поднять его на ноги, Ударил в голову.
Но онемение чувств показалось ему сладко. Отхлынувшая кровь от сердца, истомленного горем и боязнью, подавила расстроенное воображение, облила собою мрачные, черные картины настоящего и будущего, — все осветилось как будто розовой зарей.
— Что, брат, хорошо?… Эх ты, молодец! раскис! да здесь не место спать, ступай!
Голова Прохора Васильевича скатилась на грудь; на лицо выступил румянец и какое-то внутреннее довольствие.
— Да ступай же! — повторил целовальник.
— Нет! ей-ей, не пойду! — проговорил Прохор Васильевич.
— Скажи пожалуйста, нашел ночлег! За ночлег деньги платят… ступай!
— Не пойду, ни за что не пойду, Лукерья Яковлевна, — продолжал Прохор Васильевич в бреду, — не пойду к тятеньке!.. Тятенька убьет меня!.. спросит, куда девал пятьдесят тысяч… Мне что его наследье… тьфу! и знать не хочу… я тебя только и знаю…
«Э-ге! прогулял пятьдесят тысяч! — подумал целовальник, — молодец-то, верно, знатной… Слышь!»
— Ну, ну, изволь… для тебя… пожалуй, поеду… — заговорил опять Прохор Васильевич, — поеду!..
— Да уж оставайся, оставайся, пожалуй, — сказал целовальник. — Оно же и тово… на улице подберут; а тебе, чай, не приходится…
— Пойду!.. — повторил решительно Прохор Васильевич.
— Полно, куда тебе идти; я запру, а ты приляг себе; я и подушку подам.
Целовальник запер изнутри двери распивочной; потом принес подушку, положил на лавку подле Прохора Васильевича и без больших затруднений свалил его на это ложе.
Настало утро. Почти с рассвета прохаживались уже около капища побродяжки. Это первые прихожане. Целовальник слышал впросонках и говор, и шепот, и брань; но долго не вставал, бурча с досадой:
— Вишь, скареды! принесло спозаранку! Добро бы праздник какой!
Но в двери стали нетерпеливо постукивать; и он вскочил-с сердцем, протер глаза и отпер. Толпа ввалилась в распивочную.
— Что ж это ты, милостивец, вздумал маять нас у своих дверей! — крикнула одна старуха в отрепьях, с гневом, — раннюю обедню прогулять для тебя, что ли?
— Поспеешь еще к концу, к подаянью-то! — отвечал целовальник, — небойсь, не пропадет твоя денежка.
— Ах ты неумытой! По-твоему, не перекрестясь руку протягивать.
— Ну, ну! Протягивай!
— Ах ты безбожник! Да что ты думаешь, что только и вина, что у тебя? Так вот, плевать же на твою милость! Куковинка-то недалеко… Пойдемте, братия, туда!
— Давно я говорил, что там лучше, — сказал один нищий, похожий на длинного кривого черта, в истрепанном сюртуке и повисший на костылях, — там и мера-то в меру и вино-то вино, а не гусиное пойло с перцем!..
— Пойдем! — повторила старуха.
— Напрасно, Кирбитьевна, напрасно порочишь! — сказал целовальник, струсив, что вся братия нищих оставит его приход, — мера-то у меня для вас через край, а вино-то полугар. Сама всегда хвалила.
— Да, хвалила, как время было; а теперь вздумал томить нас да подносить похмельного. Нет, подноси-ко ты его похмельным!
— Кто? я? Напрасно! Изволь откушать, отведай, небойсь, пей! Я и денег не беру, пей на пробу! Да что!.. давай свой кувшинчик, я налью — по целой Москве таким тебя не угостят. Ей-ей, денег не возьму!