Приключения Ромена Кальбри
Шрифт:
Но, сидя одна в повозке, я думала за этот день обо всем так много, как никогда в жизни, и сразу выросла на несколько лет.
— Это неправда, вы лжете, — ответила я ей. — Моя мама жива, а вы — воровка.
Она на эти слова начала злобно хохотать, а я плакала, плакала без конца…
Около месяца я оставалась с этими ужасными людьми. Они надеялись покорить меня и заставить слушаться голодом, как укрощают зверей, это им не удалось. Я делала все, что мне приказывали, пока хотела есть, а потом снова от меня ничего нельзя было добиться. Безногая женщина отлично поняла, что я никогда не прощу ей операции с родинкой, и я слыхала не раз, как она говорила, что боится этого бесенка и что я способна всадить когда-нибудь ей в бок ножик.
Наконец,
Он был такой же слепой, как мы с тобой; просто старый мошенник, выпрашивавший деньги, притворяясь слепым.
Целый день я должна была стоять с ним на мосту с протянутой рукой. К счастью, у него кроме меня была маленькая собачка, с которой я играла по вечерам, не то я бы, верно, умерла с тоски и с горя. Я терпеть не могла просить милостыню, бегать за прохожими и клянчить. За это мне постоянно доставалось от хозяина. Когда я добывала мало денег, он бил меня палкой. Наконец, и ему надоело меня колотить, слепой продал меня бродячим музыкантам, у них я должна была собирать деньги с публики. Походила-таки я с ними по белому свету. Где только я ни побывала. Я видела не только Англию, но и Северную Америку, где так холодно, что ездят по снегу без колес. Нужно было переехать океан, и ехать на пароходе целый месяц, чтобы туда попасть.
По возвращении во Францию музыканты продали меня Лаполаду, который хотел сделать из меня акробатку.
Кроме того, я должна была кормить зверей. В то время у нас в зверинце было три льва, из которых один был особенно свирепый, но со мною он делался необыкновенно кроток, и когда я приносила ему обед, он лизал мне руки.
Однажды Лаполад рассердился на меня за то, что я не могла выполнить какую-то замысловатую фигуру, и стал меня бить хлыстом. Я начала кричать. Эта сцена происходила как раз возле клетки, где сидел мой любимец — лев. Услыхав мои крики, он понял, что меня бьют, и стал рычать, затем вытянул лапу через прутья клетки, схватил Лаполада за плечо и потянул его к себе. Лаполад всячески старался увернуться, но лев не выпускал его. Если бы не прибежали люди с железными прутьями и не освободили его, то он бы его задушил.
После этого случая Лаполад проболел целых два месяца, но зато ему пришла мысль сделать из меня укротительницу зверей.
— Так как львы твои друзья, — сказала мне великанша, — они тебя не тронут, а в случае чего — старый тебя защитит.
Мне это понравилось гораздо больше, чем ломаться на трапеции, и с этих-то именно пор я сделалась «знаменитой Диэлеттой, которая покоряет своим очарованием свирепых детей пустыни». Как он глуп с этими своими «свирепыми детьми пустыни». Они смирнее собак, если уметь с ними обращаться. Ах, если бы мой старый друг Ружо был жив, ты бы увидел, какие штуки я с ним проделывала. Я сажала их всех трех в одну клетку, потом начинала их всячески дразнить, когда же они злились, я говорила Ружо: «Защищай меня». Он тотчас же выступал вперед с таким страшным рычанием, что все кругом начинало трепетать. Тогда я нарочно падала в обморок, он лизал мне лицо и руки: открывали решетку клетки и он выносил меня, держа в пасти. Если бы ты только видел, как мне аплодировали. Стон стоял в театре, меня осыпали букетами цветов, сластями. Прекрасные дамы целовали и обнимали меня со слезами на глазах.
Я имела такой огромный успех у публики, что Лаполад предполагал отправиться в Париж. Подумай, какое бы это было для меня счастье. В Париже я могла бы убежать от него, найти свою маму. Но перед самым отъездом бедный мой Ружо заболел. Дело было зимой, а он был страшно зябкий и всегда дрожал. Ах, как я за ним тогда ухаживала, спала с ним вместе под одним одеялом, но ничего не помогло ему, и бедняжка к весне издох. Потеря этого друга была для меня страшным горем, думали, что я не перенесу его, так я тосковала.
Мне часто приходило с тех пор на мысль убежать от них, но одной бежать страшно, а Филяссу и Лабульи я не верю. Ты — другое дело, ты сам здесь чужой. Согласен ли ты помочь мне найти маму? Ты увидишь, как она будет тебе благодарна за это!
— Но меня такое предложение совсем не соблазняло. Мне незачем было идти в Париж. Я, в свою очередь, рассказал Дези всю правду, почему мне необходимо было попасть в Гавр.
— Это ничему не мешает, — возразила она, — пойдем сначала в Париж, найдем мою маму, а там все устроится, она заплатит за твой проезд до Гавра; мы с ней сами тебя проводим туда.
Я попробовал рассказать ей, как трудно будет нам идти по большим дорогам, спать где попало, рассказал ей, что я сам перенес.
— У меня есть семь франков и восемь су, этого нам хватит на еду до Парижа. Спать можно под открытым небом, если ты будешь со мной, я не буду бояться.
Это выражение доверия очень меня растрогало и было очень приятно для моего самолюбия. Кроме того, Дези была маленькой особой, которая умела всякого заставить себя слушаться.
У нее была своя особенная манера смотреть на человека. Взгляд ее больших темно-синих глаз имел особую силу; он был в одно и то же время застенчивый и смелый, детски наивный и проницательный, нежный и твердый, поэтому ей невольно подчинялись все: и звери и люди. Мы решили, что в Орлеане бежим.
— А до тех пор я больше с тобой не буду разговаривать, и ты со мной тоже не говори; ты такой ребенок, что не умеешь притворяться и сейчас же себя выдашь, — сказала мне на прощанье Дези.
Я поморщился от этой похвалы.
— Дай мне руку, — сказала она, — вот именно потому, что ты такой добрый и совсем еще ребенок, я тебе верю.
Однажды в субботу, когда на рынке шла бойкая торговля, а улицы были запружены народом, на базарной площади, через которую пробирались к своим повозкам Филясс и Лабульи, они остановились перед Тюркетеном. Этот Тюркетен под музыку турецкого барабана вырывал зубы с такой быстротой, что они так и летали в воздухе, точно он играл ими в бабки. Тогда он еще не имел такой славы, какую дали ему впоследствии тридцать лет войны с нормандскими челюстями, но и тогда верность руки и, в особенности, его лукавый и острый ум сделали его чрезвычайно популярным во всех восточных департаментах, и народ всегда толпился у его фуры.
Глава XI
Лабульи хотя был плохой гимнаст, но зато очень ловкий фокусник, и любимой его забавой было дурачить своим искусством добродушных простолюдинов, которые приходили из окрестных деревень на базар. Когда я увидал, что он вертится посреди толпы около Тюркетена, то остановился посмотреть, какие он будет выкидывать фокусы, однако же держался в стороне, ибо ему часто попадало, если он заходил в своем умении дурачить добрых людей слишком далеко.
Хорошо, что я так сделал. В этот раз шутка состояла в том, чтобы вытаскивать табакерки у тех, кто нюхает табак, а платки у тех, кто совсем не нюхает.
Лабульи, с присущей ему ловкостью, должен был шарить в карманах зрителей, а Филясс моментально подсыпал в табакерки кофейную гущу, а когда ему попадались чистые носовые платки, то он пачкал их в нюхательный табак.
Занявшись искусством Тюркетена и заглядевшись в рот терпеливым пациентам, наивная публика ничего не замечала. Уже несколько человек, вытащив платок и высморкавшись, начинали неистово чихать к великой потехе двух плутов. Другие, понюхав из табакерки, с наивным удивлением поглядывали друг на друга, не догадываясь, куда девался табак. В это время полицейский заметил, как Лабульи запустил руку в карман к пожилой женщине, чтобы вытащить у нее платок.