Приключения в Красном море. Книга 2(Человек, который вышел из моря. Контрабандный рейс)
Шрифт:
Как-то ночью она прочла все мои письма, которые я написал во время первого постигшего меня испытания, когда правительство подняло шум вокруг моих поставок оружия, чтобы оправдать себя в глазах англичан. И она поняла, что их не мог написать негодяй.
В минуты душевных потрясений чувства поднимаются откуда-то из глубины души и сразу же трогают сердце другого человека. Подделать их невозможно. Армгарт осознала, что я не изменился, что я всегда оставался тем, кого она любила. Письма, в которых я выражал свою признательность ей за непреклонную веру в меня, напоминали письма умершего
Однако вкрадчивый голос маркизы все время всплывал в ее памяти и не давал ей покоя. Армгарт призвала на помощь материнский долг, чтобы оправдать свое пренебрежение к долгу супруги, но совесть ее осталась глуха к этим лживым отговоркам и, несмотря на все попытки убаюкать себя прекрасными рассуждениями, она продолжала считать себя клятвоотступницей.
Жермен приходил по нескольку раз в день, взяв на себя труд отвлекать ее от печальных мыслей. Он прекрасно понимал, какая борьба происходит в ее душе. Приступая к рассмотрению волновавшего ее вопроса, он воспарял к заоблачным высотам метафизики, постепенно опускался все ниже и заканчивал разговор уже на уровне суждений маркизы. Жермен с необыкновенной ловкостью доказывал, что развод вовсе не является предательством, а, напротив, возвышенной жертвой.
Так, в Дыре-Дауа, благодаря усилиям Марселя Корна, и в Адис-Абебе, стараниями Майяра, стало известно, что моя жена скоро подаст на развод. Эта новость подлила масла в огонь и еще более усугубила недоброжелательство общественности. Люди говорили, что раз такая достойная женщина, которая всегда безоговорочно поддерживала Монфрейда, решила публично отречься от него, значит, у нее есть для этого веские причины.
Трудно сказать, чем бы все это закончилось, если бы я еще на какое-то время остался в положении обвиняемого.
Был март. Следствие уже пять месяцев топталось на месте: улик не хватало, чтобы передать дело в суд присяжных.
Подбить туземцев на лжесвидетельства оказалось не так легко, как это представлялось следователю; никто из них не посмел солгать в моем присутствии, и очень немногие, давшие свидетельские показания не без помощи Оливье, на очной ставке со мной отказались от своих слов. Один из них даже по наивности признался, что получил задаток в размере двадцати пяти рупий. Принужденный повторить уже при мне все то, что сообщил следователю накануне, он сказал:
— Дьявол заставил говорить меня вчера, и я солгал, но я верну двадцать пять рупий…
Как-то утром охранник принес мне телеграмму. В ней говорилось: «Де Монзи согласен на защиту. Отбудет следующим пароходом, имея предписание министерства изучить дело. Пунетта».
Через час меня вызвали к прокурору.
Он встретил меня с улыбкой.
— Садитесь, господин де Монфрейд. Я вызвал вас в связи с новым фактом, который, признаюсь, привел меня в замешательство. Вы помните, какого цвета была печать, поставленная на письме для завода
— Красного… Кажется, я уже имел честь говорить вам об этом?
— Да, это так. Факт состоит в следующем: поскольку министерство юстиции дало разрешение в порядке исключения на передачу дела вашему адвокату, я стал приводить его в порядок и обнаружил конверт, которого раньше не замечал. Я с изумлением нашел в нем вот этот протокол, составленный моим предшественником, временно исполняющим обязанности Ломбарди. Из него следует, что управляющий Аликс сам поставил печать на бланке канцелярии губернатора и что затем он послал его вам.
— Значит, эта деталь была вам неизвестна, господин прокурор?
— Сообразуясь с собственной совестью, я бы никогда не позволил открыть следствие по обвинению в подлоге, зная, что фальсификатор и есть тот самый обвинитель.
— Мсье, вы только что подвели итог всему делу, из-за которого я пять месяцев сижу в камере. Я хотел бы верить в вашу чистосердечность, но я в некотором недоумении, ведь данный документ, как мне кажется, не пронумерован. Я склонен думать, что это было сделано умышленно, чтобы в случае чего его уничтожить. Почему вы так не поступили?
— Мне не позволяла сделать это моя профессиональная совесть.
— И еще опасение, что я, вероятно, знаю о существовании этого документа.
— Нет, это было исключено.
— Вы можете утверждать все, что хотите, но мое замечание на первом допросе, касавшееся необычного цвета печатей, навело вас на эту мысль, и, поскольку я мог узнать об этой детали лишь благодаря болтливости одного из троих поставивших на письме свои подписи, вы испугались возможных свидетельских показаний. Это был бы камень, брошенный в болото…
Оливье был едва живой, и его пальцы, вместо того чтобы постукивать по письменному столу, дрожали от волнения. Он окончательно выдал свое смятение, когда снова начал оправдываться:
— Я прошу простить меня, я не знал, что вы осведомлены о существовании этого протокола. Только моя профессиональная совесть, повторяю вам, вынуждает меня сегодня прекратить расследование, отныне не имеющее под собой никакой почвы.
— Я не сомневаюсь в вашей профессиональной или какой-либо иной честности и надеюсь, что она заставит вас прямо сейчас, в моем присутствии проставить порядковый номер на документе, который столь странным образом ускользнул от вашего внимания.
Оливье был чересчур взволнован, чтобы заметить дерзость моего замечания. Он начисто лишился бахвальства и наглости, которые придавала ему его неограниченная власть над беззащитным подследственным; он напоминал теперь сломавшуюся марионетку, и она вызывала бы жалость, если бы недавнее поведение, подлое, жестокое и злонамеренное, не сделало Оливье раз и навсегда недостойным подобных чувств.
Люди подлые, когда ими овладевает страх, сразу же переходят от вызывающего высокомерия к отталкивающей пошлости. Дрожащие и плачущие, они не внушают ничего, кроме отвращения, и, когда их настигает справедливое возмездие, смерть, обычно придающая умиротворенное выражение самым трагическим маскам страданий, выявляет у них на лице всю отталкивающую уродливость их душ.