Приключения женственности
Шрифт:
Уже наедине с собой подытожила: конечно, грело бы очень, что она для него — единственная, но и с его жадным интересом ко всему живому это никак не согласуется, и ей победа эта может приесться. Победа — это же и конец… Не хочу никакого конца!
Еще один вариант Нерлин проверил, уже не совсем двоечный: «Может, ты усвоила Костю, сделала его двойником своим, близнецом, а теперь и меня хочешь усвоить… С этим будут трудности… Я не могу никому принадлежать». Помня его же слова: «Ты иногда так остро сказанешь, что я поеживаюсь, но ничего, мне это даже нравится…» — резковато ответила: «Что ты можешь знать про наши отношения, я тебе ничего не рассказывала».
Но
У Кости одно сердце, а у меня два, что ли… Выходит, два… Великая женская логика, никаких шаблонов, всякий раз она создает новые комбинации, новые сущности открывает.
Одно ясно — никакого равенства в природе нет, и хищный женский инстинкт ради Нерлина обуздать можно и нужно. Сама хочу ему принадлежать. Пусть он не может — мне. Хочу, чтобы он был рядом. Смогу смириться с тем, что будет столько, сколько хочет и сколько сможет. Понимаю теперь, что слияние невозможно, значит, оторву себя от него, залижу рану и буду отвечать только за себя.
Это как же? Никогда еще не выходила с миром один на один. В детстве чувствовала себя принадлежностью семьи. Папа умер — как часть себя потеряла… Потом с Костей себя объединила, никогда почти «я» не говорила, а всегда — «мы поехали», «к нам приходили», «нас пригласили». Дуня в это «мы» вошла, как только ее в туго спеленутом конвертике на первую кормежку принесли…
С Нерлиным единственным стала «я» без натуги говорить, и оно, как ртутная капелька, хотело слиться с его «я». Хоть он и назвал себя как-то шаром, который, все замечая, катится по миру, но если он и был шаром, то, точно, не ртутным… Колобок убегающий… Клава тогда призналась, что для нее он — блестящий шар из кусочков зеркала, какие под потолком на дискотеках вертятся, и каждая его грань если не режет, то царапает ее…
«Когда ты сливаешься с собеседником, то о нем почти ничего не узнаешь, себя только раскрываешь…» — ответил как-то Нерлин на Клавино сетование-упрек, что он все время на расстоянии держится (прижавшись к нему, она особенно остро это ощущала).
Что поделаешь, если живет внутри нее чувство — несуетное, нечестолюбивое, непрагматичное, никак не выводимое? И не стыдно нисколько… Ни перед кем не стыдно стало, когда поняла — выбора, к счастью-несчастью, не дано… Что оно диктует, то и буду делать-говорить, учась, конечно, сдержанности. И главное, все время проверяя, не насильничаю ли, на это не имею никакого права. (Отсутствием насилия над другими — вот чем отличается диктатура чувства, которую она принимала, от диктатуры власти, которую она ненавидела в любом обличье.) И так своей неуклюжестью чуть все не разрушила.
Над Костей тоже нельзя насильничать… Нерлин позаботился даже о нем (или о себе?), поучительные истории рассказывая, как дамочки перед ним плакали: «Я-то думала, что муж… а он любовницу завел…» Когда завел эту пластинку в третий раз, Клава его оборвала: «Неприятно, что ты об этом говоришь мне». Обрадовался: «Хорошо, что ты предупредила…»
Нерлин не за счет Кости. Они во мне как изолированные, никогда не искрящие проводки, под этим напряжением я могу (ну, пусть пока плохо получается, но смогу же, смогу!) жить сама и их питать… Костя ни в чем не ущемлен. Все ему отдавала, отдаю и отдам всегда, все, что ему только по-настоящему нужно. Необходимо не из мужского показного самолюбия, а по внутренней, душевной правде.
(Вдруг все это зря надумала, вдруг Нерлин больше не возникнет в ее жизни? Технически это возможно, запросто… Без Макаровой конторы обойдется спокойно, ни от кого же не зависит… Нет, эти мысли из скобок даже нельзя выпускать…)
Правильные намерения надо еще осуществить… Как себе помочь? Первое, что пришло на ум — попробовать не делать резких движений, буквально не дергаться. Вот только что с кровати спрыгнула, а если вернуться, и сначала одну ногу плавно на пол поставить, потом другую, ходить медленнее, к телефону не бежать, а вышагивать, как пава…
— Алло, рада тебя слышать… — Клаве удалось произнести это позвонившему Нерлину ровно, естественно, без намека-упрека.
И оказалось, что у нее получается сосуществовать с этой болью. А куда деться, раз только вместе с жизнью можно от нее избавиться…
Выдерживая характер, Клава не звонила Елизавете Петровне уже несколько недель. Непросто это оказалось: по субботам-воскресеньям рука сама тянулась к телефону, но приходилось делать над собой усилие и передавать трубку с набранным междугородным номером непричастному к размолвке Косте — с ним теща говорила вежливо, не упоминая дочкиного имени… Дуню пару раз просила позвонить бабушке, а сама очень нескоро нашла в себе силы нагнуться, чтобы подобрать концы порванной родственной связи. Но первым-то был звонок Татки, все-таки съездившей в Москву на слет модных мракобесов от медицины:
— Столько народу приехало — в пятитысячном зале мест не всем хватило… Мэтр наш консультирует и в президентской администрации, и в мэрии московской… Зачитывали признательные письма даже от иностранцев, космонавта он вылечил…. Вы бы тоже ему показались…
И ни слова о том, где переночевала, и никаких претензий к жестокой сестре… Блаженная доброта… Клава тоже не перечила, со всем соглашалась, не ударила по явной подставке: космонавт-то ведь умер, здоровеньким, значит, скончался? Ну что тут поделаешь, если Татку, толкового инженера, вытурили на пенсию на следующий день после пятидесятипятилетия, и она только такую работу нашла… Будем надеяться, что никто из ее пациентов в суд не подаст, а так… Жизнь сама ее научит, а нет, так и лучше.
Елизавета Петровна, конечно, не была так добродушна. Первый разговор провела сдержанно, через губу семейные новости обсудила — подробно провинциальные, а о Клавиной жизни — ритуальное, незаинтересованное «ну, у вас все хорошо…». Без вопросительного знака даже и не «ты», а «вы», то есть вся семья скопом, про Дуню отдельно, про Костю, но никаких вопросов про саму Клаву… А через неделю, во второй разговор, она уже вывалила на Клаву все претензии, тем более что они были под альтруистской личиной заботы о старшей дочери, которая, оказывается, плакала на материнском плече: «За что так со мной…»