Прикосновение к человеку
Шрифт:
Что же случилось?
Компания веселых людей, кто их знает, может, урканов, может, налетчиков — в ту пору они еще не перевелись, — приняла нашу мирную компанию за агентов сыска, наблюдающих за ними. Но вот опасность миновала благодаря популярности Алеши Борисова и доброй памяти бабушки Исаака Эммануиловича, в свое время содержательницы постоялого двора на Молдаванке. Узнали и самого Исаака Бабеля.
Конечно, это впечатление может показаться чересчур сильным, хотя все мы, помнится, отнеслись к происшествию довольно спокойно. В веселых, пестрых, лихих, круто перченных, а иногда и драматических происшествиях недостатка не было.
В семье у Багрицких произошло несчастье. Родилась мертвая девочка. Похороны были задуманы и совершились так,
От квартиры Багрицкого до клуба железнодорожников, в котором разместился литературный кружок «Потоки», было рукой подать. После очередного чтения (приходил сюда и Бабель) мы непременно выискивали какое-нибудь новое направление для изучения окрестностей. На Ближних Мельницах жила юная хорошенькая Таня Тэсс. С бесцеремонностью молодости мы злоупотребляли гостеприимством ее родителей, маленькая «усадьба» была одной из наших «малин».
Были и более серьезные кабинетные встречи.
Заместитель редактора «Известий» Юрий Михайлович Золотарев, работник агитпропа губкома Борис Евстафьевич Стах, кому приписывали романтическое происхождение от литовских королей, и Исаак Эммануилович Бабель вели организационную и редакторскую работу по изданию литературных страниц в «Известиях» и литературно-художественного журнала «Силуэты». Если не ошибаюсь, на страницах этих изданий появились впервые в печати рассказы Бабеля «Соль», «Письмо», «Смерть Долгушова». Там печатались и другие его новеллы, впоследствии забытые, к счастью, восстановленные в последних изданиях его книг.
Нравы были простые и приятные.
До позднего часа в комнате редакции «Силуэтов», помещавшейся в одной и одесских гостиниц на Дерибасовской улице, можно было видеть в зеленом свете абажура склонившегося над рукописями Бабеля, который и тут старался довести и свою и чужую строку до возможного совершенства. Рядом с ним близоруко щурился Стах, человек добрый и внимательный к литературной молодежи. Чаще всего на ходу делал свое дело пылкий и неусидчивый Золотарев. Уместно, кстати, заметить, что Золотарев один из первых предвидел серьезную литературную будущность Эдуарда Багрицкого, в тех же «Силуэтах» печатались его меткие и содержательные критические этюды о Багрицком. В журнале встречались имена известных московских писателей и поэтов, а рядом с ними печатались Семен Кирсанов, Лев Славин, Семен Гехт, Алексей Югов, Осип Колычев, Татьяна Тэсс, Юрий Олеша, Олендер и, конечно, Багрицкий. Тут же покоилась и колыбель моей литературной деятельности.
Период глубокомысленных или экстатических предвидений остался позади. Мое первое, сравнительно крупное стихотворное произведение «Наливное яблоко» вылилось иначе, и оно появилось в журнале на переломе двадцать второго — двадцать третьего годов среди мокрой одесской зимы — с одобрения Бабеля. К счастью, о моей величавой прозе, предшествующей первым циклам стихотворений, Бабель так и не узнал, а некоторые строфы из «Наливного яблока» скрывать незачем, Исааку Эммануиловичу явно нравились:
Ходит океан и брызжет пеной. Вспыхивают печи, как червонцы, И по-прежнему красой нетленной Дождь проносится и светит солнце. Птицею скрываясь в мире этом, Полюбил его сердечный отрок, — И душа поблескивала светом, — Как вода, качаемая вПравда, при словах «птицею скрываясь в мире этом» Исаак Эммануилович вытягивал губы и задумывался. Допускаю, что, довольно хорошо зная автора, с которым он имел дело, редактор с трудом соглашался с его поэтической фантазией. И в самом деле, не сразу можно было привыкнуть к меняющемуся облику молодого человека, сочетавшему откровенное одесское «босячество» с северорусским архангельским образотворчеством. Сложно это, сложно! К тому же в этот период времени, — я знал это с его же слов, — Бабель и сам слегка изменил своей давней любви к библейским ветхозаветным легендам и притчам ради увлечения мотивами нарождающихся «Одесских рассказов». Такое настроение ума, вероятно, не способствовало симпатии к чрезмерной чувствительности и мифологичности. Но главное не в этом. Главное в том, что понял я значительно позже, в одну из наших последних встреч — тогда, когда я и сам перестал печатать стихи и, приучаясь обозревать будни действительности, стал помышлять о прозе. К этому идет дело.
Много начислилось лет. Многое приключилось. Я упомяну только о том, что и сейчас одна из самых дорогих реликвий среди моих бумаг — это две небольшие записки Бабеля, написанные им в 1923 году и адресованные одна Михаилу Кольцову, другая Владимиру Нарбуту, его московским друзьям. Из текста записок совершенно ясны их причина и цель, они многое подсказывают, и касаются они не только меня, но и моего покойного товарища Семена Гехта.
«Дорогой мой Владимир Иванович.
Вот два бесшабашных парня. Я их люблю, поэтому и пишу им рекомендацию. Они нищи до крайности. Думаю, что могут сгодиться на что-нибудь. Рассмотри их орлиным своим оком. Жду от себя письма с душевным волнением и не дождусь. Если не напишешь, то я сам тебе напишу.
Твой И. Б а б е л ь.
Од. 17.4.23».
Записка вторая:
«От без вести пропавшего Бабеля, заточившего себя добровольно, — Кольцову, прославлену древле от всех.
Вот Гехт и Бондарин. Их актив: юношеская продерзость и талант, который некоторыми оспаривается. В пассиве у них то же, что и в активе. Им, как и пролетариату, нечего терять. Завоевать же они хотят прожиточный минимум. Отдаю их под вашу высокую руку. От сегодня в непродолжительном времени я напишу вам о себе письмо.
Ваш И. Б а б е л ь.
Од. 17.4.23».
Повторяю, долго рассказывать о годах бегства. Какого бегства? Наивно-юношеских бегов то от любви, то, наоборот, к призраку славы. Долго было бы рассказывать, как рифмы и поэтическая мифология сменялись — вместе с тряским ходом реальности — первыми попытками думать и писать прозой.
Но вот пробил час, когда и к Бабелю в первый раз я принес свою прозу.
Исаак Эммануилович жил в одной из квартир небольшого домика по Николо-Воробинскому переулку на Покровском бульваре. Сейчас этот домик, кажется, уже снесен.
Пополневший Бабель встретил меня в дверях.
— С опозданием только на двадцать четыре часа, — взглянув на часы, строго сказал он, и я с ужасом понял, что не напрасно мучился последние дни. Я забыл: то ли Исаак Эммануилович назначил мне на вторник, то ли на среду. Делать, однако, было нечего.
В смущении я позволял себе одну неловкость за другой, наконец рассердился, махнул рукой и, кое-как объяснившись, поторопился уйти, поскользнулся на ступеньках, загрохотал. Из комнат верхнего этажа, где, собственно, и располагалась квартира Бабеля и его жены Антонины Николаевны Пирожковой, выбежала и, строго глядя мне вдогонку, остановилась на площадке лестницы большая собака.