Прикосновение
Шрифт:
Александр Зорич
Прикосновение
Свинцовый футляр с верительными грамотами был исключительно тяжел, но строгие правила Двора, раз и навсегда, "на все грядущие века", установленные Империей и кажущиеся столь же естественными (и, следовательно, незыблемыми), как и сама Империя, не позволяли Динноталюцу перепоручить эту тяжесть кому-либо из свиты, например, Нолаку - скорее моложавому, нежели молодому, но все еще сохранившему определенный воинский лоск секретарю посольства. Тем более, футляр не мог быть отдан в руки слугам, и без того отягощенным сверх всякой меры - недавние события опустошили городскую казну и результатом курьезного компромисса между дипломатическим и финансовым ведомствами стало прискорбное несоответствие числа носильщиков весу обязательных даров.
Девяносто ступеней многоярусного аудиенц-зала, которые предстояло преодолеть Динноталюцу на пути к трону императора, скорее всего служили геометрическим воплощением двухмесячного ожидания, проведенного посольством, как и положено, вне пределов, означенных крепостной стеной, в роскошной государственной гостинице, где правдоподобие портретов прославленных военачальников в невыносимо блестящих доспехах ставилось под сомнение доспехами же, надетыми на деревянных истуканов и, разумеется, куда более тусклыми, чем их идеальные образы, принадлежащие кисти казенных художников. Воспоминание о гостинице еще вызовет
Радуясь передышке, Динноталюц поприветствовал его на родном языке, вежливо кивнул в ответ на словесную формулу, которой было принято встречать послов при Дворе и, сожалея о том, что данная часть дипломатической процедуры упрощена, вопреки обыкновению, до разумных пределов, продолжил восхождение. Идущий двумя ступенями выше церемониальный гонец уязвлял посла легкостью движений, которая сконцентрировалась для него в мерном покачивании косиц, по здравом размышлении от своего обладателя не зависящих и не связанных ни с его возрастом, ни с силой привычных к вертикальным перемещениям ног горца, ни с плавностью черт стеклянной маски, прозрачной ровно настолько, чтобы исказить его лицо до неузнаваемости. Несмотря на это, Динноталюцу казалось, что, будь у него такие же косицы (невероятность допущения вызывала в нем прилив приятной теплоты, родственной детскому вожделению праздника), они обязательно вели бы себя совершенно иначе - под стать грузному телу, с трудом преодолевающему долгий подъем, усложняемый как необходимостью выполнения всех предписанных этикетом действий, так и гнетущим присутствием футляра, чье содержимое не стоило толстых свинцовых стенок и прихотливых замков, ключи от которых никогда не хранились в одной связке, а были распределены между членами свиты, так называемыми ключарями.
На следующем ярусе их вновь встречал почетный караул во главе со вторым церемониальным гонцом, который, выслушав доклад своего нижестоящего коллеги, милостиво разрешил ему вернуться назад и, в свою очередь, возглавил шествие. Посол знал, что подобная смена будет происходить всякий раз по достижении очередного яруса и только на самом верху, под цветными витражами, чьи разрозненные и потускневшие фрагменты, стоит лишь показаться солнцу, мгновенно перекочуют на лица и одежды, на самом верху аудиенц-зала Главный Гонец станет посредником в общении между ним, Динноталюцем Кафайралаком, и обладателем пышного династического имени, сильно проигрывающего перед коротким, но выразительным прозвищем, которое уготовано императору злопамятными анналистами.
По мере того, как росло число оставленных за спиной ступеней, росло и волнение, причины которого пестротой и разнообразием походили на "Аюта распутного струями богатое вино", чей единственный недостаток - излишняя крепость - всегда помещается невежественными ценителями из городских низов во главе списка его достоинств.
Во-первых, посол боялся обморока, который вполне мог случиться с ним, преодолевшим все однообразные тяготы восхождения, в самый ответственный момент, когда он, освобожденный от бремени верительных грамот, вкусит долгожданного облегчения, расслабится и, уже не удерживаемый необходимостью продолжать подъем, упадет навзничь на глазах у всего Двора, причем отнюдь не так изящно, как это проделывают опытные дамы, умудряющиеся сохранить при том и достоинство, и прическу. Нет, он рухнет на покрывающие весь аудиенц-зал (император болезненно относится к шаркающим подошвам именитых старичков, тянущих ногу, перебитую, по их путаным рассказам, "когда вы еще на коня с приступки залазили", не то в Варнагском сражении, не то в постыдной схватке с мужем своей кузины - первой любовницы, разумеется) ковры, как запоротый погонщиком осел или, что еще хуже, как сам погонщик, напившийся в День Близнецов неимоверного гортело из гнилого гороха и обмолотков ржи.
Во-вторых, Динноталюц был смущен слишком долгим, на его взгляд, пребыванием в гостинице, ведь только послов из неугодных стран, запятнавших себя сношениями с Югом, заставляют добиваться приема по два месяца, из чего он заключал, что император относится к посольству с предубеждением, а это угрожает успеху их и без того нелегкой миссии.
В-третьих, оставались под сомнением способности Нолака вести дела так, как умел его предшественник, отказавшийся в начале весны от дальнейшей работы в Ведомстве и уехавший из города в свое поместье к внукам, могилам предков и плотоядному звону комаров над болотами, где иногда можно найти горшок с золотом или заколдованную кочку, из-под которой доносятся звуки флейты, но чаще попадаются скелеты в истлевшей одежде да ржавые обломки стремян.
В-четвертых, посол не брался судить о вкусах императора, от которых зависело то, как он воспримет дары, потребовавшие к себе столь большого внимания и доставившие множество хлопот на пути в Тардер. Конечно, самого Динноталюца даже десятая часть привезенного осчастливила бы на весь остаток жизни, но повелитель половины мира мог запросто счесть подношения слишком скудными и тогда город на многие годы оказался бы в немилости, а послу достались бы самые горячие угли от сограждан.
В остальном Динноталюц затруднялся (или не хотел) отдавать себе отчет, но ощущал, что этот ряд можно продолжить, стоит лишь сосредоточиться, отойти от традиционных умозаключений и, главное, отвлечься от завораживающих движений очередного церемониального гонца, цвет косиц которого посол начал осознавать только сейчас. Косицы были помпезно-пурпурными, что соответствовало должностному лицу первого ранга и это еще больше усилило волнение посла, поскольку ярус, на который ему предстояло вступить, был последним ярусом аудиенц-зала и он с опаской ожидал того момента, когда солнечные лучи, окрасившись в стеклах витражей, превратят его строгое платье в лоскутный плащ площадного лицедея. Динноталюц готовился увидеть надменных сановников столицы, заезжих наместников из забытых провинций, трусливых союзных царьков, глуповатых сонаследников, великолепных офицеров в обществе томных подруг, высокоученых мужей с подслеповатым прищуром, увертливых прорицателей, преуспевающих торговцев, пишущих родословную золотом, - всех, кто объединен вместительным понятием Двор, - но встретил на тронном ярусе только Главного Гонца и, конечно же, императорских гвардейцев, которых давно уже перестал наделять способностью к самостоятельному передвижению (казалось, их приносят из казармы, помещают на указанных позициях, а после уносят обратно какие-то особые служители).
Пока гонцы вели длительный обмен заученными формулами, Динноталюц пристально рассматривал государственные регалии и девиз царствующего дома на высокой спинке трона, по принятым установлениям удаленного от лестницы на пятьдесят шагов и повернутого так, чтобы пришедшему оставалось только гадать, на месте ли император или же перед ним не более, чем пустой насест некоего чрезвычайно пугливого фазана.
Когда посол, пытаясь разрешить этот вопрос, окончательно зашел в тупик, Нолак в нарушение субординации едва ощутимо дотронулся до его локтя. Динноталюц, перехватив подозрительный взгляд начальника почетного караула, не посмел повернуть головы, но и так было ясно, что Нолаку удалось заметить нечто, ускользнувшее от его внимания. Как бы в отместку за излишнюю наблюдательность, посол подумал, что его секретарь сейчас выглядит в косых солнечных лучах еще хуже, чем он сам - правая щека красно-желтая, под глазом отлеглось бирюзовое пятно, на подбородке играет синяя жилка, в то время как вся левая половина лица остается по-прежнему однотонной неудачное сочетание, особенно для того, кому есть что терять. Желая всласть натешиться этой мыслью, Динноталюц быстро перебрал в уме всех ключарей (его воображение рисовало их исполненными фальшивого величия паяцами), отметил, что гонцы неуязвимы благодаря стеклянным маскам и, не задерживаясь на гвардейцах, с тем же ощущением, с каким допускал существование у себя длинных косиц, попытался представить, как выглядит лицо императора. Его затея показала себя совершенно бесплодной, поскольку присутствие последнего оставалось под сомнением, а воспитание Динноталюца накладывало строгий запрет на попытки воссоздания отвлеченного образа того, чье существование не засвидетельствовано хотя бы одним из органов чувств. Благодаря своеобразию критерия, устанавливавшего связь между восприятием реальности и самой реальностью, посол вернулся к отправной точке своего обзора - к прикосновению Нолака - и, удовлетворенный своей тихой местью, теперь смог истрактовать его так, как на то надеялся секретарь. Если бы император находился на троне, что отвечало бы нормальному, то есть умолчательному, ходу событий, Нолак, будучи человеком не понаслышке знакомым с воинской дисциплиной, никогда не посмел бы покуситься на нарушение субординации. Значит он, опираясь на какие-то наблюдения, смог определить, что императора на троне нет и этот вывод, ужасающий непредсказуемостью вероятных исходов, надлежало проверить как можно скорее. Но требовалось изыскать способ произвести проверку, вместе с тем оставаясь в рамках, выходить за которые не позволено никому. Данное ограничение лишало Динноталюца свободы выбора и, полагаясь на истинность заключений относительно побудительных мотивов Нолака или, иными словами, на приемлемую точность применяемых им логических инструментов, он, дополнительно подстегиваемый стремлением избавиться от футляра, чья тяжесть перевешивала все аргументы "против", принял решение нарушить правила Двора. "В конце концов, если, как считает Нолак, император отсутствует, то этот факт сам по себе уже настолько исключителен, что в его свете мой проступок померкнет и вряд ли будет расценен как нечто предосудительное", - подумал Динноталюц, делая глубокий вдох и готовясь стать центром всеобщего внимания.
– Как здоровье императора?
Желая придать вопросу возможно более естественное звучание, посол определенно переусердствовал и, близкий к обмороку, нашел свой тон чересчур развязным. Гонцы прервали официальный разговор и повернулись к Динноталюцу. Гвардейцы сохранили спокойствие, что добавило послу смелости, но уменьшило значимость его шага в собственных глазах. За спиной что-то неодобрительно пробормотал Нолак.
– Простите?
– переспросил Главный Гонец и посол, кляня свою несобранность, понял, что в волнении задал вопрос на оринском, а не на тарском языке, хотя и владел последним в совершенстве. Динноталюц хотел было высказаться в том духе, что он очень сожалеет по поводу своей невоздержанности, которая заслуживает всяческого порицания и ему, видимо, не следовало нарушать ход торжественной церемонии, служащей утверждению величия Империи, но, расценив обходительность и многословие как проявление губительной слабости, повторил:
– Как здоровье императора?
– От имени государя позволю себе благодарить вас за участие. Последние дни принесли ему облегчение, - ответил Гонец.
Динноталюц, два месяца проведший в гостинице, где покой постояльцев охранялся значительно строже, чем требовала их личная безопасность, и в силу этого напрочь лишенный сведений о происходящем при Дворе, испугался нечаянной уместности своего вопроса, который был задан наугад и преследовал цель спровоцировать Главного Гонца на то, чтобы выдать местонахождение императора. Но коль скоро император болен (от чего, как не от болезни, принесли ему облегчение последние дни?), а узнать об этом законным путем посол, изолированный в гостинице, никак не мог, то теперь Главный Гонец, умнейший и проницательнейший человек, милостивые гиазиры!
– непременно заподозрит Динноталюца в соглядатайстве, совершаемом при посредстве наемных лазутчиков. Далее, пытаясь понять, каким образом послу удавалось сноситься со своими осведомителями, Гонец, перебрав и отбросив как неосуществимые все доступные обычным людям способы, с неизбежностью механического расчета заключит, что Динноталюц прибегает к каким-то неведомым уловкам, тонкости которых надлежит у него выпытать, пусть даже и поправ тем самым незыблемые законы гостеприимства. В конце концов, первым закон (а правила поведения при Дворе есть даже нечто большее, чем закон) нарушил Динноталюц, а когда речь идет о государственных интересах, наивно уповать на снисходительность судей. С другой стороны, чистосердечное, в прямом смысле слова, признание вряд ли избавит посла от пыток, ведь признаваться ему, собственно говоря, не в чем, кроме как в том, что он стал жертвой досадной случайности. Но разве подобный результат удовлетворит тех, кто по роду службы прекрасно знает, что нити всех случайностей расходятся от веретена закономерности, приводимого во вращение злоумышляющей рукой? Динноталюц балансировал на грани отчаяния и при прочих равных условиях мог бы попытаться насильственным образом лишить себя жизни, но полная смена одежды, произведенная, по словам смотрителя гостиницы, "чтобы радовать глаз подданных государя", не позволяла послу воспользоваться ядом, предусмотрительно зашитым в ворот его камзола, или кинжалом, открыто носимым на поясе, или потайным отравленным стилетом, медные ножны которого всегда оставляли зеленоватые пятна на рубахе. Ни один из прочих вариантов (размозжить себе голову свинцовым футляром, броситься на алебарды гвардейцев, скатиться по лестнице в надежде свернуть себе шею) не казался Динноталюцу достаточно надежным, а опрометчивое покушение на самоубийство было бы и бессмысленно, и опасно: как действие, не достигшее цели, и как лишний источник подозрений для Главного Гонца. Вместе с тем, затянувшееся молчание грозило выдать испуг посла и он, изо всех сил стараясь не утратить присутствие духа, произнес безвредную, по его мнению, фразу: