Прикрой, атакую! В атаке — «Меч»
Шрифт:
Подойдя к начальнику штаба, я доложил о готовности к вылету. Но он, не дослушав меня, показал на свои часы и… задал тот же вопрос:
— Назовите точное время… Издевательство было явным. Во мне все клокотало, но я сдержался и ответил спокойно:
— Мы бы уже улетели.
Повернувшись, я пошел к самолету. Через три-четыре минуты мы взяли курс на Васильевку.
Вечером из штаба дивизии в полк передали приказ: за нетактичное поведение мне объявлен выговор. Было ужасно обидно: комдив подписал приказ, не разобравшись ни в чем. Даже по телефону мне не позвонил, а ведь мы совсем рядом: на одном аэродроме находимся. Представляю, что наговорил на меня Лобахин, как изобразил конфликт между нами…
«Так
Плохо, очень плохо с машинами… Говорят, что в сборочный цех одного из авиационных заводов попала немецкая бомба. Может, и правда…
Третий день сидим у плацдарма, защищаем его, деремся с фашистами. И с каждым днем все сложнее, все накаленнее обстановка. И в воздухе, и на земле. И с каждым днем сокращаются наши возможности. Вышестоящий штаб освободил нас от всякой побочной работы, поднимает только для боя. На худой конец и это выход из положения. Но немцы, очевидно, пронюхали, что мы сидим почти у Днепра, что едва успеваем набрать высоту, и стали ходить не на две тысячи метров, как раньше, а на четыре. Мы оказались в крайне трудных условиях: в бой вступаем, не успев набрать высоту, не успев обеспечить себя тактическим преимуществом.
Но это еще полбеды, мы привыкли драться в любой обстановке. Я всегда опасался другого: опоздать вообще… Прийти, когда немцы уже бомбят. Так и случилось.
До этого мы действовали в контакте с патрульной группой соседей. Они начинали бой, мы завершали его. Но в этот злополучный налет фашистов группа Ме-109 связала патруль по рукам и ногам, и когда подошло звено во главе с Воскресенским, ведущая группа бомбардировщиков была уже у плацдарма. Наши пилоты, стремясь сорвать прицельный удар, издали открыли огонь, это подействовало, фашисты начали сбрасывать бомбы прямо в горизонтальном полете, в строю, но три-четыре машины все же успели войти в пике, и несколько бомб упало в расположение наших войск…
Звено еще продолжало бой, а мне сообщили из штаба авиакорпуса:
— Командир вылетел к вам. Летчиков на разбор полета…
Сказать, что разбор был неприятным — ничего не сказать. Всем досталось — за проступок одного в армии отвечает весь коллектив. Но больше всего попало, конечно, ведущему группы. Капитан Воскресенский стоял перед строем совершенно убитый горем. Простой, добродушный богатырь-человечище, безотказный трудяга, он всегда был готов нести на своих плечах все невзгоды войны. И свои, и всего коллектива. И теперь весь коллектив переживал за него. И не только за него, Воскресенского Леву, — за звено, вылетающее в бой, за группу «Меч», за полк, наконец. И правильно: не выполнило боевую задачу звено — не выполнил ее весь коллектив. А он, капитан Воскресенский, лучший разведчик полка, прекрасный воздушный боец, смелый, находчивый, хоть и мало в чем был виноват, стоял, не смея поднять головы, согнувшись под тяжестью случившегося.
В этот день мы вернулись на отдых позднее обычного. Молча сошли с машины, молча сидели за ужином. Было зло и обидно.
Как правило, после столовой летчики сразу идут по домам, на отдых, но в этот вечер никто никуда не ушел, все собрались в саду. Выйдя на улицу, я услышал их разговор, тихий, взволнованный. Он был все о том же…
— Пойдемте туда, — предложил мне Рубочкин, секретарь партийной организации части.
Никогда не забуду я этот вечер. Луна в полный накал. Огромная яблоня. Матово-светлые на фоне темных листьев плоды. Крупные, с хороший кулак. И летчики, взволнованные, остро переживающие неудачу прошедшего дня, строящие планы на завтра. Говорят тихо, сдержанно, но в каждом бурно клокочут страсти. Особенно возбуждены молодые.
— Товарищи! — внезапно восклицает наш секретарь. —
Всегда он так, Саша Рубочкин, неожиданно, страстно и, главное, вовремя умеет направить порыв людей. Грамотный, любящий дело политработник, он всегда в коллективе, знает каждого, а в пилотах души не чает. И летчики любят Сашу, уважают за объективность, деловую принципиальность, теплую дружбу.
Все соглашаются с Рубочкиным — какая разница, где и когда заседать, если это нужно для дела. Не раз бюро проходило прямо на самолетной стоянке, между боевыми вылетами. Бывало и так, что летчик, принимаемый в партию, по тревоге прыгал в кабину своего самолета, взлетал, дрался с противником, и все его ждали, а когда он возвращался, Рубочкин, будто ничего не случилось, говорил: «Продолжим нашу работу, товарищи…» Фронтовая обстановка не только не снижала торжественность момента, наоборот, углубляла его. Так бывало и раньше. Вспоминаю 1939 год, Халхин-Гол. Меня принимали в партию тоже на самолетной стоянке, у крыла И-16. В авиации это стало почти традицией.
И вот бюро заседает. Все идет своим чередом, по порядку. Поручившихся Рубочкин называет на память. Черкашин и Демин рассказывают свои биографии, свой жизненный путь, который легко уместится на половине листка школьной тетрадки. Выступают члены бюро. Не ведется лишь протокол. «Завтра оформим, — сказал секретарь, — это не главное…»
Верно, главное — в людях. Что они скажут сегодня. И что они сделают завтра.
— Если завтра будет воздушный бой и «юнкерсы» не свернут, я пойду на таран, — сказал Черкашин.
— Я тоже пойду на таран, — сказал Демин, — чтобы о нашем полку не только не говорили, даже не думали плохо.
В эту ночь я долго не мог уснуть. Думал об Иванове, севшем на той стороне Днепра. Что с ним? Ранен, погиб, а может, оказался у немцев. Не очень-то легко приземлиться, если земля исковеркана взрывами бомб и снарядов, если на каждом шагу разбитые танки, орудия. При посадке можно с ними столкнуться, можно попасть в воронку, перевернуться, сгореть…
А больше всего размышлял о случившемся в этот день: о звене Воскресенского, о бомбах, упавших на Бородаевку, о разговоре с генералом Подгорным. Как и всегда, внешне он был спокоен, но чувствовалось: все в нем кипит. «Если завтра на плацдарм упадет хотя бы одна немецкая бомба, — предупредил меня генерал, — тот, кто пропустит фашистов, и тот, кто пропустил их сегодня, пойдут под суд трибунала».
Понимаю: Подгорный сказал сгоряча. Суд — не выход из положения, он не решает проблему. Надо что-то другое, нужны какие-то меры. Если бы Лева был виноват, допустил бы ошибку, тогда все просто. Подумай и сделай, как надо. А то ведь сколько ни думай, гарантии, что бомбы не упадут на плацдарм, нет. Вполне очевидно, надо увеличить число патрулей. Или за счет соседей, или за счет нашего полка. Больше ничего не придумаешь.
Таковы мои думы на завтра, утром я скажу о них командиру дивизии. А вдруг Тараненко меня не поймет? Или, больше того, не захочет понять? И в этом Лобахин ему поможет. Я уже убедился, что нужный, деловой рабочий контакт с командиром дивизии не имею не только я, но и другие мои коллеги.
На исходе рабочего дня, когда мы собрались здесь, на аэродроме, Василевский, комдив и начальник штаба пригласили к себе командиров полков. Это было в лесу, позади самолетной стоянки. На старом обугленном пне лежал огромный арбуз. Тараненко разрезал его.
— Угощайтесь…
Угощаемся. «На закуску взыскания», — думаю я, и арбуз застревает в горле. Молчу. Молчат и мои коллеги.
У всех, видно, кошки скребут на душе, всем насолил Лобахин. Нет настроения, нет радости встречи. А не так уж часто мы собираемся вместе. В основном встречаемся в воздухе.