Примкнуть штыки!
Шрифт:
Мягкая, хорошо вызревшая, шелковистая. Такой в селе всегда набивали матрасы. У них в Подлесном был даже день, всегда воскресенье, когда в колхозе раздавали солому. Бесплатно. Чтобы в зиму обновить матрасы.
Это был настоящий праздник. С утра мать и сёстры вытаскивали на улицу матрасы со сбившейся и растёртой в труху и пыль старой соломой, распарывали их по шву, вытряхивали под яблони. Наматрасники несли на реку, на пральню, тщательно, с мылом, стирали и выполаскивали. Затем развешивали на жердях.
На солнце и ветру грубоватое самотканое льняное полотно высыхало быстро. И вечером наматрасники, вывернутые налицо и выглаженные жаровыми утюгами, уже набивали свежей соломой и зашивали большой штопальной иглой, которую мать хранила как зеницу ока в платяном шкафу со скрипучи дверцами, в жестяной
И этот аромат поселялся в их жилище надолго, почти до самой весны. Он постепенно истончался, становился едва уловимым, и только заходя в дом с мороза можно было почувствовать его, но никогда не исчезал насовсем. Постели сразу становились высокими, под потолок. Варя и Стеша запрыгивали на свою кровать с разбегу и тонули в ней, одни русые головёнки торчали в белых складках воздушной простыни. Сёстры спали вдвоём. Они кувыркались, резвились, хохотали до хрипоты, а потом блаженно затихали. Его кровать, стоявшая в другом углу за пёстрой ситцевой шторкой, была узкой, похожей на солдатскую. И матрас на ней был поуже. Но тоже пышный, тёплый и уютный. В первые ночи после перебивки он буквально обнимал его плечи и ноги, будто перина. Точно такая же кровать была и у деда Евсея. Их кровати стояли рядом. В последние годы дед перебрался на печь, «на родину». «Всех к старости тянет на родину», – посмеивался дед Евсей, забираясь через козёнку на свою печь, на лежанку, на кирпичи, сверху застланные старым, как и сам он, овчинным тулупом и какими-то зипунами. Матрас деда Евсея тоже набивали свежей соломой. Это был единственный день, когда солому в колхозе раздавали даром, по нескольку возов на каждый двор, кому сколько надо, вволю. Некоторые, кто понаглей и порасторопней, успевали набить даровой соломой курятники, чердаки и укромные закутки, куда никогда не заглядывал глаз колхозного начальства – председателя или бригадира.
Успели ли управиться с осенними работами нынче? Может, и не до того было. Воронцов вздохнул, и вздохнул с дрожью, прощаясь с внезапно нахлынувшими воспоминаниями. Без отца и брата могли и не управиться. Хорошо, если убрали картошку.
Рядом возились пулемётчики Селиванов и Краснов, первый и второй номер РПД. Окоп им пришлось отрывать широкий, на двоих. У артиллеристов они раздобыли большую лопату и быстро расширили свой ровик, прокопали ход сообщения в сторону ячейки своего командира отделения. Селиванов убрал с бруствера ручной пулемёт, протёр его сухой чистой тряпицей, которую всегда держал в голенище сапога, продул прицел. После этой процедуры первый номер встряхнул тряпицу, разгладил её на колене, аккуратно, как носовой платок перед увольнением, сложил вчетверо и сунул обратно за голенище. Вскоре пулемётчики захрапели. Сперва Краснов, а следом за ним торопливо, будто догоняя товарища, и Селиванов. Они храпели так же дружно, как и работали лопатами полчаса назад.
Задремал и Воронцов, не в силах больше сопротивляться усталости и внезапному теплу, образовавшемуся в его тесном и случайном жилище, отгороженном от всего мира, от этой тревожной ночи и от всей войны тонкой парусиной солдатской плащ-палатки. Они воевали всего один день, но и этот день был уже войной. И война научила их многому. К примеру, ценить самые простые вещи, которым раньше никто из них не придавал особого значения. Даже вот такую минуту спокойствия и тишины. Она длится и длится, словно исчезая с каждым мгновением, и надо молить судьбу о том, чтобы она не обрывала эту дорогую минуту. Охапку сухой соломы на дне окопа. Ведь в другой раз такая охапка может и не найтись. Палатку над головой, сохраняющую тепло и надёжно закрывающую от дождя накопленное тепло и призрачный уют. Сам окоп, достаточно глубокий, с прочными стенками. Тишину. И то, что в кармане после ужина осталась пайка хлеба, которую можно съесть в любой момент. Не сухарь, а настоящий хлеб, мягкий, пахнущий пекарней и полем. Всегда ли это будет у них на войне? Веки отяжелели, голова поникла на колени. Надо бы каску снять, вяло подумал он, а то голова болеть будет. Сейчас сниму… Но ноги вдруг побежали по жаркому песку, по золотой косе, щедро намытой паводком по обрезу берега вдоль речки Ветлицы…
Де это я? Неужто дома? Дома… Над золотой песчаной косой с тихим хрустящим шорохом летали стрекозы. Легко, как легко и радостно бежать босиком по песчаному берегу, когда в тебя не стреляют! Ноги несут, как крылья. Куда несут его ноги? Домой… Домой… Вон они, крыши его родного Подлесного, уже виднеются среди ракит и сосен. И вдруг он запнулся, упал, и его понесло куда-то в сторону, в черноту, в промозглость, где со свистом и хриплым скрежетом летают рваные куски раскалённого металла… Куда его несёт? И откуда здесь, на песчаном, пронизанном золотыми лучами горячего солнца берегу, эта чернота и промозглость? Не хочу… Надо выбраться отсюда… Не хочу!.. Лучше – домой. Туда… Вон туда, где виднеются родные крыши! Туда, туда…
– А-а-а! И-и-и!..
Воронцов вздрогнул, откинулся в угол тесного окопа, машинально снял СВТ с предохранителя, задержал дыхание, прислушался. В винтовке у него полный магазин, и Воронцов был спокоен. Каждый патрон, прежде чем защёлкнуть его в коробку магазина, он тщательно протёр, продул пазы, погрел в своих ладонях. Они, те десять патронов, безупречно похожих один на другой и теперь замерших между стволом его винтовки и пружиной магазина, не подведут. Он осмотрел каждый из них – они не имели изъянов. Не подведёт и вычищенная и смазанная винтовка.
– Оё! Оё! А-атпус-сти, с-с-ка-а!..
Вопил Денисенко. Это он испугал его, разрушил искусно сотканную из случайных обстоятельств и хрупких надежд паутину сна, и едва не утащил в промозглую черноту ужаса. Денисенко вопил истошно, по-бабьи. Как будто его убивали. Оказалось, он плохо закрепил над головой плащ-палатку, она провисла, накопила воды, и эта накопленная вода, отяжелев и в одно мгновение изменив центр своего средоточия, обвалилась в окоп прямо на голову спящего курсанта.
– Отставить! – рявкнул помкомвзвода.
Гаврилов перемахнул через песчаную гряду, на всякий случай держа в одной руке гранату, а в другой – автомат с полным диском. И вскоре оттуда послышалось:
– Ну, что у тебя, Денисенко? Да ладно ты, не переживай. В санчасть тебе надо. Завтра же доложи лейтенанту. Или давай я сам скажу. Это ж дело такое… стесняться… что ж тут? Организм такой…
Денисенко опять в штаны напустил, с облегчением подумал Воронцов. Видимо, в атаку пошёл…
Проснулись и другие курсанты. Селиванов с Красновым вытащили на бруствер пулемёт и, замерев, всматривались в березняк на той стороне лощины.
– Что там?
– Немцы? Где?
– Куда стрелять, товарищ сержант?
– Отбой, ребята!
– Ложная тревога!
– Рюмки налить! – выкрикнул голосом старшины сержант Смирнов, и в ячейках там и тут послышался смешок.
Смирнов опять, видимо, решил потешить своё отделение. Ох уж этот Смирнов! Балагур и похабник, он, не смотря на панибратские отношения с курсантами, пользовался их уважением. Приказы его исполнялись тут же, без пререканий. Доверяли ему и офицеры. А со старшиной роты у него, похоже, и вовсе была дружба. Этот весельчак и заводила Смирнов на самом деле был не так прост и знал, с кем и какие отношения надо поддерживать, и где соломки подстелить, чтобы больно не удариться. Всегда у него в ранце в запасе была банка рыбных консервов, пара-тройка сухарей, несколько кусков сахару.
В третьем отделении послышались приглушённые голоса. Потянуло табачным дымком.
– Огня не разводить! – тут же последовал окрик помкомвзвода. – Пионэры…
На правом фланге сразу притихли, но уже вскоре оттуда донёсся задавленный смешок нескольких курсантов.
Ну, точно, Смирнов затравил очередную байку, догадался Воронцов, и это его сразу как-то согрело – война словно и не мешала привычной жизни роты. Заливает, и всё ему нипочём. И откуда он столько знает? Словно, прежде чем попасть в пехотно-пулемётное училище, специальные курсы заканчивал. Воронцов догрыз горбушку. Он откусывал хлеб маленькими кусочками, подолгу держал их на языке, словно взвешивал, и они буквально таяли у него во рту, так что и глотать, казалось, было нечего. Он приподнял край плащ-палатки, осторожно слил за бруствер накопившуюся воду и обнаружил, что дождь немного поутих. Вот почему оживились в третьем отделении – вылезли покурить на свежем воздухе.