Примкнуть штыки!
Шрифт:
– Она ж на тебя сегодня глаз положила, – решительно, будто вспомнив о самом важном, сказал вдруг Иван.
– Да ладно тебе придумывать, – засмеялся он. – Это она с тобой заигрывала.
– Слушай, что я тебе говорю. Со мной… Это у неё только для видимости. Трепалась со мной, а сама на тебя глаз давила. Эх, молодой ты ещё, братка, глупый, – вздохнул Иван и засмеялся какому-то своему воспоминанию. – Ты не всему верь, что, к примеру, тебе девка говорит. Между её «нет» и «да» иголку не просунешь. А о самом главном она тебе и вообще никогда напрямую не скажет. Такова натура женщины. Цело-мудрие! Понял?
– Понял.
– Что
– Что изначально женщина непорочна. В этом суть. Так, что ли?
– Так в книжках твоих пишут. А в жизни… – Иван хмыкнул, и подстилка под ним, показалось Саньке, хрустнула тоже насмешливо.
– Я сказал: цело-мудрие. Ну, из чего это слово состоит? Ну? У тебя же «пятёрка» по русскому! «Цело» и «мудрие». Женское слово. Это, братень, надо чувствовать. Как девку – по запаху. В книжках своих ты про это не вычитаешь. Так-то. Ты, к примеру, знаешь, что девка, когда ей охота, пахнет по-другому?
– А как?
– Как… Балбес ты, Санька. Что ты об этом у меня спрашиваешь? Вот с Любкой всё и узнаешь как да что…
Санька замер. Слушал брата, и в горле у него пересыхало. Что-то он смутно понимал. А чего-то не понимал. Стучало в висках, напрягалось, жгло внизу живота. Хоть в ключик беги остужаться…
– Она сейчас одна, между прочим, – напирал Иван. – Тоже заночевала. Слышь, братень? Или ты уже спишь?
– Да не сплю я. Уснёшь тут…
– Что? Заиграло ретивое? – Иван, довольный, засмеялся. – Не ночевала, не ночевала, а тут вдруг – заночевала…
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Я ж тебе сказал: у меня на эти дела… Заночевала. И тоже небось сейчас не спит, ворочается. Как и ты, балбес.
Иван умолк. Но молчал недолго. Закинул руку за голову, пошуршал сухими листьями, зевнул и сказал, как о давно решённом и почти обыденном:
– Давай дуй к ней. Одна нога здесь… Ну? Пока не уснула.
– А что я ей скажу?
– Скажи что-нибудь. Мол, это самое… – И Иван сердито хрустнул подстилкой. – Да ничего не говори. Как будто она сама не догадается, зачем пришёл.
– Ну как же, Вань? Вот подойду к шалашу…
– Заныл… Что скажу, что скажу… – вздохнул Иван. – Тогда дрочи до двадцати лет!
– А вдруг она с матерью ночует?
– Одна. Это точно. Скажи, знаешь что? Скажи, что… попить пришёл.
– Попить… Родник в лощине.
– Ну, ты, Санька, всё же настоящий балбес. По всем статьям. Хочешь девку попробовать по-настоящему, не в той лощине воду надо искать! Понял? Иди, делай, как я сказал.
И Санька послушно встал и поплёлся по лугу. И чем дальше уходил от своего шалаша, тем осторожнее становился его шаг. Он даже раз-другой оглянулся, но возвращаться назад уже не посмел. Миновал перелесок, понизу заросший малинником и таволгой. Вышел на чистое. И сразу услышал косу. Кто-то ещё косил. Неужто Любка? В самой глубине лощины тяжело, с потягом, с натужными задержками, посвистывала в мокрой, тугой траве коса. Санька замер, прислушался и понял, что косец уже устал, тянул на последней жиле, но, видимо, – ни спать, ни есть – таки решил добить последний клок. Любка! Это в её характере. Ухватливая, завистливая. И – точно. Белел, как одуванчик, её платок в углу узкой, как просека, лощины. В темноте он казался огромным. Санька перевёл дыхание и шагнул к ней в лощину и, переступая высохшие, ещё не увядшие ряды, подумал одурело: «Сейчас хапану прямо там…»
Видать, заслышав его шаги и даже, может быть, узнав их, Любка ойкнула, опустила косу и медленно повернула голову. А, оглянувшись и увидев его, так и присела то ли от страха, то ли от того, что не верила своим глазам.
– Сань! Ты, что ли? Ой, лешак! – Голос звонкий, решительный, немного с хрипотцой – устала.
– Я, – отозвался он и не узнал своего голоса.
– Напугал как! Я даже сикнула. – И засмеялась. – Подкрался… Ты чего это ко мне крадёшься? А? – И снова в смех.
«Ну и ну, – подумал он, – днём бы она такого, наверное, не сказала. И не смеялась бы так. Чего это она так смеётся?..» И, странное дело, это её откровение сразу сломало все преграды. Теперь он не боялся ни её, ни себя самого.
– Ну? Чего ты, Сань? – уже тихо, почти шёпотом, позвала она.
Он молча перешагнул ряд и остановился вплотную к ней, коснулся её тёплого плеча. Любка стояла к нему вполоборота. Она всё ещё держала в руках белое косьё. И коса лежала в траве тоже – белая.
– Что ты тут делаешь? А?
– Пришёл.
– Ты ведь ко мне пришёл? Правда? Ко мне? – Она едва справлялась со своим сбившимся дыханием, то и дело облизывая сухие губы.
– К тебе, – ответил он, радуясь тому, что многого, как и обещал брат, говорить не пришлось, и жадно обнял её.
Платье её было влажным и тёплым. Даже подоткнутый подол тёплым.
– Погоди-ка, я сейчас… Умоюсь хоть. А то потная вся, нехорошая.
– Ты хорошая.
– Нет-нет, я сейчас…
Любка ловко, одним движением, развязала наглухо повязанный вокруг головы и шеи платок, отчего её лицо сразу стало худеньким, тонким, смуглым, почти невидимым в темноте, и толкнула его в спину, к шалашу.
– Иди туда, – сказала она шёпотом, как будто между ними уже что-то было. – Я только до родника и назад.
И она вскоре пришла.
Он стоял на коленях перед лазом внутри шалаша и с нетерпением ждал её. В шалаше оказалось ещё темнее. И всё же они смогли разглядеть друг друга. На Любке уже ничего не было. Лицо и руки её, смуглые от загара, казались прозрачными и потому неосязаемыми, а всё остальное – ослепительно-белым, так что вся она будто сияла и сиянием своим заполнила всё пространство шалаша. Они оба дрожали. И, дрожа, он никак не мог стянуть с себя рубаху. Она помогла ему, бросила рубаху в тёмный угол, откинулась, поймала его за шею и притянула к себе. И он почувствовал её. Но всё произошло так быстро, что он ничего не успел понять. Никакой тайны, которую он так ждал и о которой так мечтал, не открылось ему.
– Ой, ты что? Уже всё, да? – засмеялась она, ещё крепче прижимаясь к нему.
Её слова и её смех не были насмешкой над его неопытностью.
– Сань? – шептала она.
– Что?
– У тебя что, это в первый раз? Да? Ну, скажи, скажи, я у тебя – первая?
И погодя:
– Сань, а почему ты меня не называешь по имени?
– Любка…
– Нет, не так.
– Любка, – настаивал он.
– Ну, как хочешь.
И она принялась целовать его и щекотать, и валять по подстилке. Подстилка кололась сухими цубылками, и Любка ойкала и смеялась. Он пытался отстранить её, чтобы ещё посмотреть на её сияние. А она прижималась к нему, отбрасывала его руки за голову, обвивала горячими ногами, душила распущенными волосами. Вздрагивала, шептала, постукивая зубами. И её, и его снова начинала бить дрожь.