Принцесса Анита и ее возлюбленный
Шрифт:
Вздохнув, достал мобильник, хотел позвонить Зубатову в Наро-Фоминск, но не успел. Забулькал один из восьми аппаратов на столе. Перламутровый, с позолоченными клавишами, подключенный напрямую, минуя пост Зинаиды Андреевны. Станислав Ильич поглядел на него с опаской. Телефон с тройной защитой, предназначенный для важных деловых сообщений, он редко оживал в первой половине дня.
Сняв трубку, услышал сентиментальную американскую мелодию: «Хепи без дей ту ю, хепи…» Мелодия, ставшая для россиян родной, как Белый дом. Видно, кто-то из ближнего круга перепутал и решил заранее поздравить с днем рождения, который у него через три недели, четырнадцатого января. Он был натуральным Козерогом.
Музыка в трубке не унималась, в нее подмешивались чьи-то смешки и шушукание. Желудев благодушно заметил:
— Хватит, детки, развлекаться. До праздника еще далеко.
Тут же мелодия оборвалась, смешки и шушукание заглохли — и бодрый, юный голос четко произнес:
— Это нам известно, Пал Данилыч. Ведь ты до четырнадцатого вряд ли дотянешь, мухоморчик. Вот
Желудева задела не угроза и не наглый тон звонившего, почему-то больше смутило обращение: Пал Данилыч. Какой он Пал Данилыч?
— Ты кто? — спросил глухо.
— Белая колготка, — отозвался веселый голос. — Скоро увидимся, старикашка.
— Да я тебе уши оторву, мерзавец!
В ответ из трубки его будто ударили — диким ревом динамика и многоголосым гоготом, тоже, скорее всего, записанным на пленку. В растерянности он положил трубку на рычаг и несколько мгновений сидел оглушенный и ослепленный.
Весь предновогодний день, тридцать первого декабря, Анита мыла полы на этажах тюремного здания. За неделю она привыкла к этой нехитрой работе, только в первые дни к вечеру побаливала поясница да кожа на руках от ядовитой смеси хлорки и мыла покрылась коростой. Больше ей досаждали надзиратели, которые постоянно толклись рядом и отпускали соленые шуточки. Принцесса со шваброй и тряпкой, мыльным тазиком, выскребывающая заплеванный коридор, вызывала у них противоречивые желания. Это были молодые крепкие жеребцы, в основном из бывших зэков. Некоторые не дотянули срок. Зубатый выкупил их прямо с нар. Подбирал тюремную обслугу с умом, насильников, извращенцев на дух не принимал. Брал исключительно сто восьмую и сто восемнадцатую — разбой и непредумышленное убийство. Надзирателям было запрещено трогать Аниту руками, но уж языки они почесали вволю. Не все комплименты она понимала, но общий смысл улавливала: речь шла преимущественно о каких-то немыслимых позах, в каких они якобы вскорости ее отдрючат. Один шустрый молодец с бельмом на глазу, след, как он объяснил, недолеченного туберкулеза, настолько увлекся, что, подобравшись поближе, начал показывать, как ее поставит, но поскользнулся, шлепнулся, и Анита хлестнула по наглой роже мокрой тряпкой, испытав при этом какое-то противоестественное, неведомое ей прежде удовольствие.
— Не слабо, — оценил детина с уважением, утерев с физиономии мыльные ошметки. — Теперь, считай, приговоренная. Кто на Ганека клешню задрал, тот не жилец. — Затем обратился к дружку, который от смеха повис на батарее. Они всегда надзирали за Анитой по двое, по трое, чтобы было веселее. — Будешь свидетелем, Колян. Видал, чего эта тварь сделала?
— Ой, не могу, — ответил Колян, вися на батарее. — Ой, сдохну!
— Тряпаком по морде — это как? Культурно? — продолжал возмущаться Ганек. — Эй, чувырла, с тобой разговариваю! Ты кем себя, в натуре, вообразила?
Анита с охранниками почти не общалась. Но не потому, что их презирала, просто не знала, что им можно сказать. Эти странные существа, с их ужимками и игриво-злобными взглядами, с убогой речью, перемежаемой через слово отборным матом, с угрожающими жестами, в ее представлении были скорее животными, чем людьми, повзрослевшими, нарастившими мышцы, но не развившимися из утробного состояния, не обретшими души. Она с трудом отличала их одного от другого. Но они ее не пугали, скорее она испытывала к ним сострадание и непонятную симпатию, что тщательно скрывала, дабы не спровоцировать их на неадекватные действия. Из всех здешних обитателей, включая и цепных псов, настоящую оторопь, схожую с желудочными спазмами, вызывал у нее лишь Кузьма Витальевич Прохоров, по кличке Зубатый, царь и бог на «Зоне счастья». Она пыталась понять — почему? Что в нем такого ужасного? Пожилой, унылый человек с нелепыми мечтаниями. По-своему неглупый, мучительно размышляющий о смысле бытия. Вероятно, немало в прошлом страдавший от людской несправедливости, прежде чем стать тем, кем стал. Наверное, его мало любили, и он никого не любил, а всю жизнь только и делал, что дрался за место под солнцем. Пока он не сделал ей ничего плохого, если не считать, что с утра до вечера загружал черной работой, но ведь не по своей воле. Выполнял задание Станислава Ильича по ее перевоспитанию. То есть, кажется, чего бояться, но стоило ей услышать его писклявый голос и заглянуть в пустые, будто вымершие глаза, как ее охватывала костяная дрожь, с которой было трудно совладать. Зубатый уже успел поделиться с ней планами справедливого переустройства мира, которые он покамест (в виде модели) осуществлял здесь, на «Новых территориях». Когда затрагивал эту тему, облик его неуловимо менялся, тусклые глаза оживали, голос звучал мечтательно, и та серьезность, с какой он талдычил о своем «Царстве правды», могла навести на мысль о каком-то психическом расстройстве, но, скорее всего, он был абсолютно здоров. Его помешательство, если называть это так, было иного свойства, не подвластного медицине. Он снисходительно объяснял Аните, что в прежние времена, когда Россией управляли краснозвездные бесы, все честные люди с понятиями сидели по тюрьмам и зонам либо прятались по норам, боясь высунуть нос, а нынче, когда граждане, слава демократии, обрели долгожданную свободу, роли переменились: гонимые пришли к власти, а бесы, наоборот, расползлись по щелям и скоро их окончательно додавят, выморят, как тараканов, голодом и нищетой. Либо морозом,
— Токо не верь, детка, — внушал Зубатый, — кода тебе скажут, будто Расея и Запад — близнецы и братья. Это тоже обман, хотя соблазнительный. На него даже башковитые мужики клюют навроде нашего Желудя. У Расеи всегда свой путь, что при татарах, что при демократах, разница-то небольшая. Россияне — народ соборный, вот в чем хитрость. Потому их общий путь в конце туннеля — тюрьма. Не пугайся, детка, слово хорошее, верное. Его большевики извратили, а мы восстановим в первоначальном виде. Тюрьма — это приютный дом, предназначенный для натуральной жизни, где все белое — это белое, а черное — черное, и никак иначе. Смекни, что более всего мучает человека в земной юдоли? Сам тебе скажу — необходимость выбора. Он постоянно должен чего-то выбирать из чего-то. В магазине — колбасу, в миру — бабу. Какие портянки одеть, чем соседа достать. Каждую минуту трясется, как бы не обманули. В тюрьме выбора нету, там что заслужил, то получи. Без выбора человек непременно осознает смысл своего божественного предназначения — просто работать и размножаться под надзором умных и справедливых наставников. Доходят до тебя мои слова или нет?
Обычно разъяснительные беседы Зубатый проводил с ней вечером, заглянув в ее комнатенку в накопителе. Точно угадывал момент, когда она выключала лампу, готовясь забыться тяжелым сном, полным мучительных видений. В темноте усаживался на кровать и, пока говорил, деловито поглаживал, пощипывал ее стянутое страхом полуобморочное тело. Сперва Анита дичилась, вздрагивала, откидывала шершавую руку, особенно когда та норовила проникнуть в запретные места, но потом, убедившись, что прямой опасности нет, смирилась, как и со всем остальным, что с ней здесь происходило. Абсолютное равнодушие ко всему — вот способ защиты, который она себе выбрала. Рано или поздно морок кончится, за ней придет Никита и заберет отсюда. Ему она не собиралась жаловаться ни на что. Они сядут в поезд или лучше на самолет и улетят в Польшу, чтобы склониться над родной могилкой и выплакаться всласть. Но если он опоздает… Об этом предпочитала не думать…
Покончив с полами, Анита отнесла инвентарь в кладовку, там же переоделась — сняла халат и облачилась в старинное пальто с каракулем, привычно утонув в нем, — и вышла на улицу. Обиженный надзиратель Ганек проводил ее до дверей, бормоча все новые угрозы. Напоследок услышала, как он посадит ее голой ж… в муравейник.
На улице стемнело. Анита рассчитывала умыться, привести себя в порядок и поужинать. Как чернорабочей, Зубатый выдал ей талоны на питание. Столовая располагалась в том же накопителе и представляла собой обычную большую комнату с длинным дощатым столом посередине и отгороженной кухней. За неделю она так и не узнала, питается ли там кто-нибудь, кроме нее. На кухне хозяйничал хмурый детина лет сорока с невыразительным лицом и прилизанными, словно смазанными жиром, волосами. Звали его Василий. В отличие от других обитателей «Зоны счастья», он не матерился, не похабничал, не делал гнусных предложений, вообще с ней не разговаривал. Анита садилась за стол, и через некоторое время Василий выходил из-за шторки и ставил перед ней миску с едой. В обед это была соевая или мучная похлебка, на ужин — тарелка какой-нибудь каши, перловой, овсяной, пшенной, но полная до краев. Ни рыбы, ни мяса не водилось. Чай можно было наливать самой из бака в углу сколько хочешь, но без сахара и заварки. На четвертый день Василий украдкой сунул ей под локоть липкую карамельку, чем она была тронута до глубины души. Попробовала заговорить с ним, но безрезультатно. Вероятно, у него был приказ не вступать с ней в контакт, и он слишком дорожил хлебным местом, чтобы нарушить запрет. Один раз Кузьма Витальевич поинтересовался, нет ли у нее жалоб на кормежку. Анита ответила, что всем довольна. Зубатый благосклонно кивнул и пообещал, как только заметит в ней признаки перевоспитания, добавить в меню постного масла и воблу. Анита никогда ни о чем его не спрашивала, но тут не удержалась, полюбопытствовала, какие это признаки? Человеческие, важно ответил Зубатый.
На этот раз поужинать не удалось. Едва сняла пальто, как в комнату втиснулся незнакомый дядька, похожий на шкаф, и велел собираться.
— Куда? — испугалась Анита. Дядька довольно учтиво объяснил, что по случаю Нового года по всему городку объявлен банный день. Господин, Прохоров распорядился помыть ее заранее, до вечернего аврала, когда в баню нагрянут все окрестные бригады.
— Баня — это обязательно? — Анита заискивающе улыбалась. — Я в столовую хотела…
— Нельзя. — Дядька разглядывал ее с интересом, как мошку. — Баня — это праздник. Плюс Новый год. Насчет ужинать не сомневайся. Сегодня в номер подадут.
— Зачем?
— Не зачем, порядок такой. Сперва банька, после концерт в клубе. К ночи ханку раздадут, хоть залейся. — Дядькины глаза алчно сверкнули. — Дальше — по желанию. Праздник.
Словоохотливость дюжего посланца ее насторожила, но упираться было бессмысленно. У нее уже был опыт: возьмет в охапку и отнесет куда надо. Тем более что баня, наверное, не так уж плохо. Никита тоже рассказывал про нее чудеса. Обещал, как только попадут в Москву, — сразу в баньку.
Поначалу ей даже понравилось в чистом, светлом помещении с широкими, выскобленными до блеска скамьями, где стоял густой, сытный запах хвойного леса, а на полке стопкой аккуратно были сложены отглаженные простыни, хотя и обтрепанные по краям. На отдельной деревянной подставке — бруски мыла, мочалки, каких прежде не видела — свитые из какой-то серой дерюги, на ощупь жесткие, как проволока.