Принцип оборотня (сборник)
Шрифт:
Дальнейший ход событий неясен. После того как он напишет письмо, бог знает что может случиться…
Нет, признался себе Саттон, я не совсем прав. Все прошлое имеет определенную схему, хотя бы потому, что оно уже произошло. Я нахожусь сейчас во времени, где не существует неожиданностей.
Но и в этих его мыслях была надежда, даже в неизвестности прошлого, даже в понимании того, что раз произошедшее изменить нельзя, даже в этом. Ведь он же где-то и когда-то написал книгу! Книга существовала, следовательно, была свершившимся
Когда-нибудь, думал Саттон, они меня найдут. Они должны меня найти!
«Они?» – как беспощадно прозвучал собственный вопрос.
Геркаймер, андроид.
Ева Армор, женщина.
«Они» – всего двое.
Но не двое же их всего на самом-то деле! Конечно, не только двое! За ними – целая невидимая армия – андроиды, роботы… А может, и люди… Те, которые поняли, что ничего исключительного в человеке нет и что стать в один ряд с остальными формами жизни – не унижение, но, напротив, повод для гордости, и можно при этом оставаться учителем и другом, а не тираном, упорно стремящимся забраться на ступень выше остальных.
Они, конечно, будут искать меня, но где?
Время и пространство бесконечны…
Он помнил, что единственный, с кем он говорил о цели своего путешествия, был информационный робот. Он может сообщить друзьям, что Саттон интересовался Бриджпортом. Они узнают, где он. Но никто не скажет им, в каком он времени.
Никто не знает о письме. Никто на свете…
Надо было хоть кого-нибудь предупредить. Но он был так уверен в себе, ему представлялось все так просто, он так гордился своим блестящим планом…
План. Что в нем было сложного?! Опередить ревизиониста, разделаться с ним, завладеть его кораблем и отправиться в будущее. Саттон был уверен, что все это проделает без особого труда. А там, в будущем, обязательно отыскался бы сочувствующий андроид, нашлись бы какие-нибудь бумаги, короче, там он нашел бы способ раздобыть необходимые сведения…
Блестящий план. Но он не сработал.
Нужно было довериться информационному роботу, думал Саттон. Он, безусловно, из наших. Он бы передал остальным.
Саттон сидел, прислонившись спиной к дереву, и глядел на речную долину, окутанную синеватой дымкой бабьего лета. Повсюду стояли желто-коричневые снопы, словно индейские вигвамы. Вдали, на западе, розовели просторы Миссисипи. На севере золотистое поле упиралось в бесконечную вереницу невысоких холмов…
Лазоревка, сверкнув оперением, уселась на столб изгороди. Она недовольно трясла хвостиком и чирикала, будто проклинала все, что видит вокруг.
Из ближнего стога выскочила полевая мышь, глянула на Саттона своими глазками-бусинками, потом, чего-то испугавшись, пискнула и снова юркнула в стог.
Маленький, простой народец, улыбнулся Саттон. Маленький, простой, пушистый народец. Если бы они хоть что-нибудь понимали, они бы тоже были за меня.
Он слышал, как мышь шуршит в стогу, и попытался представить себе ее жизнь… Прежде всего в ее жизни должен присутствовать постоянный, дрожащий, всепобеждающий страх, надо бояться совы, ястреба, норки, лисы, скунса. Бояться человека, кошки, собаки…
Она боится человека, думал Саттон. Все на свете боятся человека. Человек заставил всех бояться себя.
Потом в мышиной жизни следует голод или как минимум страх перед голодом. Размножение… Вечная спешка – и радость жизни: радость бега на быстрых лапках, удовольствие сытости набитого животика, сладость сна… А что еще? Что еще наполняет мышиную жизнь?
…Он свернулся клубочком, прислушался и понял, что все в порядке. Все спокойно, у него есть пища и укрытие от приближавшихся морозов. Он знал, что такое холода, не столько по опыту предыдущих зим, сколько за счет инстинкта, переданного ему многими поколениями дрожавших от холода и даже погибавших от мороза родичей.
Его ушей достигал шорох соломинок в стогу – это копошились такие же, как он, занятые своими делами мыши. Он принюхался и уловил запах высушенного солнцем сена, в котором так тепло и уютно спать. Он ощутил и другой запах: запах зерен и сочных семян, они спасут его голодной лютой зимой.
Все хорошо. Все так, как должно быть. Но нужно оставаться настороже, нельзя расслабляться. Мы такие слабые… слабые и вкусные, нас любят есть. Хищник может подкрасться на мягких лапах, тихо-тихо. А шелест крыльев – вот песня смерти.
Он закрыл глаза, скрючил лапки и обернул тельце хвостиком…
Саттон сидел, прислонившись спиной к дереву, и вдруг неожиданно, сам не заметив, как это случилось, понял, что происходит!
…Он закрыл глаза, подобрал лапки, обернул пушистое тельце хвостиком и познал все страхи, всю безыскусную радость другой жизни… жизни, приютившейся в стоге сена, спрятавшейся там от острых когтей и твердых клювов, жизни, которая спала там, в пропахшей солнцем сухой траве…
Он это не просто почувствовал и не просто осознал, он на какое-то мгновение сам стал полевой мышью. Стал, оставаясь при этом Эшером Саттоном, сидящим у дуплистого вяза, глядящим на долину, к которой уже прикоснулась рука осени…
Нас было двое, вспоминал Саттон. Я и мышка. Нас было двое одновременно, каждый существовал самостоятельно. Мышь, настоящая мышь, не знала об этом. Ведь если бы она что-то поняла или догадалась о чем-то, я бы тоже об этом узнал, потому что я был настолько же мышью, насколько самим собой.
Он сидел не шевелясь, совершенно пораженный. Он испугался той дремлющей неизвестности, какую таило в себе его сознание.
Он привел сломанный звездолет из созвездия Лебедя, воскрес из мертвых, выкинул на костях две шестерки – а теперь еще и это!