Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Шрифт:
Родство разных зощенковских героев определяется не только однотипностью их речи. Не менее однотипны все их реакции, все их интересы, все их культурные навыки, все их взаимоотношения с миром. Маляры, монтеры, врачи, поэты, тенора, «чистые пролетарии» и «нечистые интеллигенты» — все они, все до единого — представители одной и той же, весьма однородной социальной и культурной среды.
Вот, например, один знакомый автора — некто Гусев. У него немец из Берлина комнату снимал и оставил семейству Гусевых на память разное мелкое барахло, и в том числе плоскую банку с каким-то странным порошком.
После
Носили по всему дому, показывали вузовцам и разной интеллигенции, но толку не добились.
Многие говорили, будто это пудра, а некоторые заявляли, будто это мелкий немецкий тальк для подсыпки только что родившихся немецких ребят.
Гусев больше месяца использовал неизвестный немецкий порошок в качестве пудры. Пудрил морду после бритья и нахваливал высококачественный немецкий товар. А потом случайно обнаружилось, что была это отнюдь не пудра, не тальк, а всего-навсего немецкое средство от блох.
Ну, Гусеву такая ошибка, конечно, простительна. Гусев — он не из интеллигентов. Об этом в рассказе прямо сказано: «Показывали вузовцам и разной интеллигенции...» А надо сказать, что в том мире, в котором живут и действуют зощенковские гусевы, вовсе не надо быть инженером или там профессором, чтобы считаться интеллигентом самой высокой пробы.
— Да, может, он не интеллигент, — говорит врачиха, — может, он крючник?
— Нет, — говорит, — зачем крючник. Он очень интеллигентный. Он — монтер.
Итак, Гусев, не сразу разобравшийся в назначении немецкого порошка, к разряду интеллигенции не принадлежал. Это мы установили совершенно точно.
Но вот человек, который уж безусловно имеет право считаться интеллигентом. Он даже не монтер. Он — поэт. И тоже, между прочим, довольно близкий знакомый автора.
Находясь в Германии, куда он отправился «для ознакомления с буржуазной культурой и для пополнения недостающего гардероба», этот самый поэт был буквально потрясен ослепительной немецкой чистотой и аккуратностью.
Даже такие второстепенные места, как, я извиняюсь, уборные, и то сияют небесной чистотой... Он зашел, между прочим, в одно такое второстепенное учреждение. Просто так, для смеху. Заглянул — верно ли есть отличие, — как у них и у нас.
Оказывается, да. Это, говорит, ахнуть можно от восторга и удивления. Волшебная чистота, голубые стенки, на полочке фиалки стоят. Прямо уходить неохота. Лучше, чем в кафе.
И вот в этом самом «второстепенном учреждении» и разыгрался с нашим поэтом весьма досадный эпизод. Войти-то он туда вошел. А вот выйти оттуда оказалось не таким простым делом.
Он хочет открыть дверь, но видит — дверь не открывается. Он подергал ручку — нет. Приналег плечом — нет, не открывается...
Тут наш знакомый прямо даже несколько струхнул. Начал легонько стучать. Никто не подходит. Начал бить ногой в дверь.
Слышит — собирается народ. Подходят немцы. Лопочут на своем диалекте...
Тут поэт прямо взмолился:
— Дер тюр, — говорит, — дер тюр отворите. А ну вас к лешему!
Вдруг
— Вы, — говорит, — чего там? Дверь, что ли, не можете открыть?
— Ну да, — говорит. — Второй час бьюсь.
Русский голос говорит:
— У них, у сволочей, эта дверь механическая. Вы, — говорит, — наверное, позабыли машинку дёрнуть. Спустите воду, и тогда дверь сама откроется...
Вот знакомый сделал, что ему сказали, и вдруг, как в сказке, дверь открывается. И наш знакомый, пошатываясь, выходит на улицу под легкие улыбки и шепот.
Может показаться, что единственное препятствие, мешающее находящимся снаружи немцам понять запертого внутри поэта, — то, что они «лопочут на своем диалекте», а он — на своем. И хотя и в самом деле все сразу выяснилось, как только в дело вмешался случайно оказавшийся в толпе немцев русский, случилось это совсем не потому, что они говорят на одном языке.
На самом деле причина гораздо серьезнее. Она проистекает из того, что наш поэт (как и его спаситель) очутился в мире вещей и представлений, порожденных совершенно незнакомой и бесконечно чуждой ему цивилизацией. Он бродит по этому миру, как по чужой планете, где живут какие-то неведомые ему существа. И любая деталь этой чуждой ему цивилизации, любой обиходный предмет быта (скажем, ватерклозет) грозят превратиться для него в капкан, в сложную и хитроумную ловушку, в западню.
В самом лучшем случае любая примета, любая черточка этого бесконечно чуждого и непонятного ему быта представляются зощенковскому герою какой-то нелепой и дикой блажью.
Говорят, в Америке на каждую личность в год идет бумаги двадцать пять кило...
Что они, лапшу из нее делают, что ли?
Нет, они из бумаги делают какие-то тарелочки, чашечки, блокнотики. У них там у бачка с кипяченой водой стопочка бумажных стаканов стоит. Один попьет и безжалостно выкинет этот стаканчик. В смысле заразы, говорят, очень гигиенично.
Ну, кроме того, они, конечно, книги печатают, переписываются друг с другом чуть не ежедневно.
У Толстого в «Войне и мире» мужики, увязывающие и укладывающие книги старого князя Болконского, высказываются примерно в том же духе.
— Да, — перемигиваются они. — Писали, не гуляли...
Им тоже невдомек, на кой ляд одному человеку могут занадобиться эти горы исписанной бумаги.
Но в их отношении к ученым интересам старого князя нет все-таки того недоумения и той обидной снисходительности, какая всегда присутствует в этих случаях у зощенковского героя. Ведь фраза эта — «Писали, не гуляли» — несет в себе и малую толику уважения к странным, конечно, но, как видно, все-таки имеющим какой-то недоступный им, высший смысл занятиям барина.
Толстовские мужики были корнями того могучего дерева, имя которому было — Россия. И, быть может, не сознавая этого, они все-таки смутно ощущали, что дерево должно иметь не только корни, но и ствол, и ветви, и листья — все, что полагается иметь дереву.
Можно было, конечно, спорить: что важнее — листья или корни. И такие споры, как мы знаем, велись издавна. Иногда брала верх одна точка зрения, иногда — другая.
Но по отношению к той действительности, которую отображает в своих рассказах Михаил Зощенко, этот старый спор уже не имеет никакого смысла.