Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Шрифт:
6 ноября 1917 г.
...Пошел по слякоти прогуляться в городской сад. Там стоит здание бывшего летнего театра, обращенного в цейхгауз. У здания на часах солдатик... Усталое землистое лицо, потухший печальный взгляд. Выражение доброе, располагающее. Ружье стоит в углу у стенки.
— Можно постоять с вами?
— Можно. — Он сторонится. Разговариваем.
Я смотрю на истомленное лицо, на морщинки около добрых усталых глаз, и в нашей будке на время устанавливается понимание и симпатия...
Рассказ следует за рассказом. Предмет их — измена.
И этот солдат с усталыми, печальными и несколько враждебными глазами знает тоже своего дьявола. Он верит, он убежден в измене...
Я прощаюсь. С меня довольно. Я иду по аллеям сада, он остался в будке... По-видимому, он следит взглядом за моей непонятной ему фигурой и думает:
— Вот подходил...
И, быть может, моя фигура уже занимает свое место в этом фантастическом сплетении...
Нет у нас общего отечества! Вот проклятие нашего прошлого, из которого демон большевизма так легко плетет свои сети.
Любопытно, что даже Короленко, великолепно сознающий причины разразившейся катастрофы, — даже он склонен уж слишком эмоционально оценивать ту роль, какую сыграл и продолжает играть в случившемся «демон большевизма». Но он, по крайней мере, хоть видит ту почву, на которой этот «демон» только и мог появиться.
Сегодняшние патриоты, пытающиеся разобраться в природе событий того времени, уже и вовсе не видят (не желают видеть) ничего, кроме этого, ненавистного им демона.
Найдем ли память и мужество вспомнить те первые революционные лет 15, когда «пролетарский мессианизм» приобрел ярко выраженный русофобский характер? Те годы, с 1918 по 1933, когда «пролетарский мессианизм» уничтожил цвет русского народа, цвет старых классов — дворянства, купечества и священства, потом цвет интеллигенции, потом цвет крестьянства? Пока он еще не принял «ярко выраженного русофильского характера», а имел ярко выраженный русофобский — что скажем о времени том?..
Все первые годы революции разве не было черт как бы иностранного нашествия? Когда в продовольственном или карательном отряде, приходившем уничтожать волость, случалось — почти никто не говорил по-русски, зато бывали и финны, и австрийцы? Когда аппарат ЧК изобиловал латышами, поляками, евреями, мадьярами, китайцами? Когда большевистская власть в острые ранние периоды гражданской войны удерживалась на перевесе именно иностранных штыков, особенно латышских? (Тогда этого не скрывали и не стыдились.) Или позже, все 20-е годы, когда во всех областях культуры (и даже в географических названиях) последовательно вытравлялась вся русская традиция и русская история, как бывает только при оккупации, — это желание самоуничтожиться тоже было проявлением «русской идеи»?
У Солженицына выходит, что русский народ в этом движении как бы не участвовал. Он был только фигурой страдательной — жертвой, над которой измывались все эти финны, австрийцы, латыши, поляки, евреи, мадьяры, китайцы и прочие чужеродные, иноземные, невесть откуда явившиеся силы.
Понимая всю несостоятельность и некоторую даже комичность такого объяснения, Солженицын отделывается оговоркой:
Конечно, побеждая на русской почве, как движению не увлечь русских сил, не приобрести русских черт.
Все русские мужики, участвовавшие в гражданской войне на стороне красных, да, собственно, и весь русский народ, совершивший грандиозный революционный переворот, оказывается, таким образом, чем-то вроде нашкодившего лоботряса подростка, которого, как объясняет заступающийся за него родитель, «завлекли жиды», а сам он если в чем и виноват, так разве только в том, что дал себя завлечь.
К счастью, в Солженицыне живет не только запальчивый и пристрастный полемист, но и подлинный художник. И художник — как это часто бывает с художниками — невольно проговорился. У него вырвалось ненароком странное в его устах сочетание слов: желание самоуничтожиться.
«Это желание самоуничтожиться тоже было проявлением „русской идеи“?!» — саркастически восклицает он.
Вот тут бы ему остановиться. И задуматься.
В самом этом словечке — «самоуничтожиться» (то есть уничтожить свое, а не чужое, как бывает при иноземной оккупации) — уже содержится ответ на его риторический вопрос.
Нет, не китайцами, не мадьярами и не евреями была занесена на русскую почву эта странная жажда самоуничтожения. Веками копившиеся в русской душе силы ненависти, все многовековое уродство русской истории выплеснулось тут наружу, взорвав земную кору и затопив расплавленной магмой казавшиеся незыблемыми тысячелетние устои русского царства.
Ожесточение против «буржуя», «помещика» сделало сам этот термин — «русский» — подозрительным. Русский народ поступился даже своим
Вот какими грозными событиями была чревата, казалось бы, частная, бытовая драматическая коллизия, намеченная Чеховым в его рассказе «Новая дача». Вот о каких «двух нациях» должна идти тут речь.
Та «великорусская нация», к которой принадлежит чеховский инженер Кучеров, это — не нация «Пуришкевичей, Гучковых и Струве». И не нация «Чернышевского и Плеханова». Это нация Пестеля и Бенкендорфа, Белинского и Кавелина, Чернышевского и Каткова, Герцена и Победоносцева, Михайловского и Суворина, Пуришкевича и Мартова, Гучкова и Плеханова, Милюкова и Ленина. Эта нация имела свою политическую историю, своих «правых» и «левых», своих либералов и экстремистов, своих палачей и своих великомучеников, своих провокаторов и своих святых. На протяжении почти полутора столетий разные представители этой нации полемизировали друг с другом, спорили, препирались, допрашивали друг друга, заключали в казематы, отлучали от церкви. Кончилось дело тем, что они стали стрелять друг в друга. Но как бы конфликтно ни складывались их отношения, они всегда понимали друг друга, всегда говорили друг с другом на одном языке.
А наряду с этим — вне истории, вне культуры, вне всех этих споров, драк и междоусобиц — жила другая великорусская нация — нация чеховских Родионов.
Если из среды этих Родионов вдруг являлся человек, сумевший приобщиться к культурной, исторической или политической жизни, — это означало, что он «поменял национальность», вышел из состава нации Родионов и влился в нацию инженеров Кучеровых. Стена, отделяющая одну великорусскую нацию от другой, не была герметически непроницаемой. Суть дела от этого, однако, не менялась.
Ленин исходил из того, что нация Чернышевского и Плеханова неотделима от нации Родионов. Чернышевские и Плехановы, как ему казалось, — это ядро нации Родионов, ее ум и душа, выразители и защитники ее коренных интересов.
Но до «Родиона» эта идея как-то не дошла. «Родиону» ведь все равно, какой барин обратится к нему с увещевающей или призывной речью, будет это инженер Кучеров, или Гучков, или Ленин.
«Родион» все равно все поймет по-своему.
Октябрь. Пошли плакаты, митинги, призывы.
— Граждане! Товарищи! Осуществляйте свой великий долг перед Учредительным собранием, заветной мечтой нашей, державным хозяином земли русской! Все голосуйте за список № 3!
Мужики, слышавшие эти призывы в городе, говорили дома:
— Ну и пес! Долги, кричит, за вами есть великие! Голосить, говорит, все будете, всё, значит, ваше имущество опишут перед Учредительным собранием! А кому мы должны? Ему, что ли, глаза его накройся? Нет, это новое начальство совсем никуда! В товарищи заманивает, горы золотые обещает, а сам орет, грозит, крест норовит с шеи сорвать. Ну, да постой, дай срок: кабы не пришлось голосить-то тебе самому в три голоса.
Ленин полагал, что октябрьский переворот утвердит окончательный политический крах нации Пуришкевичей и Гучковых и полное торжество нации Чернышевского и Плеханова.
Но вышло иначе.
На самом деле октябрьский переворот ознаменовал начало полного исчезновения старой великорусской нации (Белинских, Кавелиных, Чернышевских, Катковых и проч.) и пробуждение к самостоятельному историческому существованию новой великорусской нации — нации чеховских Родионов.
Именно этот исторический процесс и зафиксировал в своих сочинениях писатель Михаил Зощенко.