Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
Шрифт:
Чем, как не робостью и неуверенностью в себе, объяснить, что в 1914 году он писал Бунину:
«Меня очень радует ваше приглашение издавать свои книги у вас. Мне было бы много приятнее при помощи вашего издательства стать на собственные ноги».
Неужели семи лет в литературе, нескольких книг и трехтомного собрания сочинений было недостаточно для того, чтобы подняться?
А с другой стороны: «Появился Пришвин, вид у него гордости необычайной, как некий мышь в крупах, так смотрит», — писал в 1912 году Ремизов Иванову-Разумнику, и очевидно, что эта гордость была оборотной
И все же свое место Пришвин нашел. То были годы страстного, пылкого обращения интеллигенции к народу, ее болезненного самоощущения в отрыве от него, которые вызвали поворот, пристальное и даже патологическое внимание к наиболее темным, иррациональным сторонам российской жизни, к сектантству, к расколу в его самых радикальных толках и согласиях, а следовательно, и к раскольничьей апокалиптике.
Именно апокалиптичность сознания стала той самой обетованной почвой, где состоялась долгожданная и чаемая встреча интеллигенции и народа, схлестнулись два потока и преобразовались в один, но встреча оказалась губительна, ибо в действительности почва была заражена.
Пришвин не мог быть в стороне от споров. Они волновали его душу, в мудреных разговорах с Мережковским о Третьем Завете он торопится наверстать упущенное («Каждый день, переживаемый теперь мной, год в моем развитии») и знал об этих вещах не понаслышке — то был его глубоко выстраданный личный опыт.
«Это чувство конца (эсхатология) в одинаковой степени развито у простого народа и у нашей интеллигенции, и оно именно дает теперь силу большевикам, а не как просто марксистское рассуждение»,
— писал он позднее.
Пришвин хорошо видел и представлял обе стороны — и интеллигентскую, и народную. Русскую интеллигенцию тянуло к сектантам, сектанты, много десятилетий угнетаемые правительством и господствующей церковью, видели в интеллигенции защиту — это был своеобразный социальный заказ времени
(«Вообще все бы с удовольствием повертелись, а потому заискивали у хлыстов»),
и Пришвин вызвался быть проводником в этот вертящийся мир, он был как будто для этого предназначен и сделал своеобразную карьеру в тогдашнем литературном мире и в журналистике, печатая статьи о сектантах в «Русских ведомостях», а позднее составив из этих материалов третью часть своей следующей книги «Заворошка».
Он возил Вяч. Иванова к хлыстовской богородице, а потом молодая красивая женщина со строгими чертами лица, с головы до ног укутанная черной шалью, сидела на лекции поэта-эллиниста. Он звал с собою к хлыстам Блока, был своим человеком в секте «Начало века» и «не раз приводил на край ее чана людей из нашей творческой интеллигенции».
Дома у него собирались хлысты, и он готовил их к выступлению в Религиозно-философском собрании; ввел в Религиозно-философское собрание И. С. Проханова, сектанта-молоканина, теолога, издававшего в Петербурге журнал «Духовный христианин». После Закона о свободе совести и вероисповедания, принятого в 1908 году, подпольная, неортодоксальная Русь вылезла наружу, и до каких только фантастических вещей не договаривались ее вожди и рядовые адепты и как часто вспоминались эти люди и эти споры потом, когда вспыхнул русский бунт, но тогда все казалось живым, новым, оно внушало
Пришвину в этом пассионарном мире, куда стремились проникнуть русские интеллектуалы, доверяли, в нем было некое обаяние, но все же с сектантством Пришвин никогда себя полностью не отождествлял, с самого начала заняв позицию наблюдателя, но вовсе не адепта или неофита. Ему не изменяли трезвость и зоркость мышления, он не попадал ни под чье влияние до самозабвения, как А. Белый в плен к Штейнеру и теософам, не сталкивался с алкоголизмом, как Блок, не был гомосексуалистом, как Клюев или Кузьмин, и т. д. и т. п.
(«Все эти импотенты, педерасты, онанисты, мне враждебные люди, хотя были бы и гениальными: я не признаю. Моя жена с огромными бедрами, и мне было с ней отлично».)
Он был психически здоровым человеком, и это свойство так же выгодно отличало его от болезненной и изнеженной декадентской среды.
Для того чтобы быть декадентом, надо было полностью декадентству отдаться, для того чтобы стать сектантом, — броситься в чан, никакая половинчатость здесь в расчет не шла и не принималась, броситься наполовину нельзя — а Пришвин осторожничал, потому и уцелел и сквозь все прошел. Проскочил — как отзывались в 1898 году елецкие соседи о студенте-неудачнике, вышедшем из тюрьмы.
Прирожденный охотник имел очень быстрый и цепкий ум и так же лихо, как с Олонецкой губернией, на диво тамошним этнографам, или с ветлужскими сектантами, к удивлению религиоведов, очень скоро разобрался и со своими духовными поисками и сомнениями:
«По-мужицки верить нельзя… По Мережковскому тоже нельзя… По-своему?.. Но я не религиозный человек. Мне хочется самому жить, творить не Бога, а свою собственную, нескладную жизнь… Это моя первая святая обязанность».
А через несколько лет, в 1914 году, закрывая свое декаденство и объявляя его изжитым:
«Моя натура, как я постиг это: не отрицать, а утверждать; чтобы утверждать без отрицания, нужно удалиться от людей установившихся, жизнь которых есть постоянное отрицание и утверждение: вот почему я с природой и с первобытными людьми».
Глава 7
СЛЕПАЯ ГОЛГОФА
Первобытные люди — это скорее всего о «Черном арабе» — пожалуй, наиболее удачной и совершенной в художественном отношении пришвинской дореволюционной книге. Писатель отправился на сей раз в киргизские степи, откуда намеревался привезти большой трехчастный роман-очерк вроде «Колобка», но вместо растянутого аморфного повествования создал энергичный, яркий и сжатый рассказ о степных жителях, который привел в восторг М. Горького.
В этом рассказе в наибольшей степени сказалось влияние Ремизова, посоветовавшего Пришвину написать о степном оборотне, и главным героем оказался не бродячий интеллигент, а таинственный черный араб, едущий из Мекки по степи куда глаза глядят. Именно в «Черном арабе» родилось знаменитое: «Хабар бар? — Бар!» («Новости есть? — Есть!»), которое служило условным сигналом в его общении с Ремизовым, а впоследствии спасло Пришвина от верной гибели во время мамонтовского нашествия, чья армия состояла из русских казаков и киргизов.