Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
Шрифт:
Пришвин не менее сердито:
«28 октября. День определения положения. Подавленная злоба сменяется открытым негодованием.
30 октября. Позор, принятый в Думу через большевиков, должен быть искуплен, иначе у нас нет отечества».
Но главная мысль Пришвина была о сравнении осени и весны семнадцатого, по поводу чего он выразился чрезвычайно сочно:
«В начале революции было так, что всякий добивающийся власти становился в обладании ею более скромным, будто он приблизился к девственности. Теперь власть изнасилована и ее е…т солдаты и все депутаты без стеснения».
И о разнице восприятия революции
«Там делят землю, здесь делят власть. Как самая романтическая любовь почти всегда кончается постелью, так и самая многообещающая власть кончается плахой».
Именно в это время родилась в сердце Пришвина мрачная, подзаборная, как он ее сам называл, молитва, которой он оставался верен едва ли не до конца дней:
«Господи, помоги мне все понять, все вынести и не забыть, и не простить!»
Январь 1918 года начался для Михаила Михайловича (а писатель встретил его вместе со своими любимыми Ремизовыми в Петербурге) более чем драматично. О семье своей он в ту пору практически ничего не знал: она находилась в Хрущеве, и сведений оттуда не поступало. Но очень скоро ему пришлось думать о семье в тюрьме: на второй день Нового года Пришвин как редактор литературного отдела газеты партии правых эсеров «Воля народа» был вторично в своей жизни арестован.
«Арестовали (…) кучу сотрудников, даже Пришвина»,
— со свойственным ей ехидством записала в своих «Черных тетрадях» Зинаида Гиппиус.
Только если первый раз его бросили за решетку царские сатрапы, то теперь посадили большевики, причем «арестующий юнец-комиссар», самый первый представитель новой власти, повстречавшийся Михаилу Михайловичу на его долгом советском пути, в ответ на чьи-то слова «Это известный писатель» замечательно отозвался: «С двадцать пятого числа это не признается».
Правда, по сравнению с предыдущим это заключение было не слишком тягостным и не очень продолжительным. Арестантов — а среди них были другие сотрудники редакции, теософ, адвокат, министр царского правительства, рабочий и профессор Духовной академии — посещали представители Красного Креста, приносили им щи и котлеты, в камере велись политические разговоры и интеллигентские споры.
Узники возлагали большие надежды на открывавшееся 6 января Учредительное собрание, однако в это время политическая ситуация в стране резко изменилась — Учредительное собрание было разогнано знаменитой фразой «Караул устал!», произошло беззаконное, без суда и следствия убийство министров Временного правительства Кокошкина и Шингарева, и трагическая судьба двух высокопоставленных чиновников вполне могла ожидать всех содержащихся в тюрьмах, ощущавших себя заложниками арестантов.
Освободили гражданина Пришвина 17 января, а ровно через два дня в левоэсерской газете «Знамя труда» разорвалась, как бомба, знаменитая статья Александра Блока «Интеллигенция и революция».
Блока Пришвин не просто уважал, но в отличие от всех без исключения декадентов отзывался о нем почти неизменно высоко. Посетив в 1915 году салон Сологуба, где бурно обсуждался еврейский вопрос, Михаил Михайлович дал убийственную характеристику всем собравшимся за исключением Александра Александровича:
«Салон Сологуба: величайшая пошлость самоговорящая, резонирующая, всегда логичная мертвая маска… пользование… поиски популярности… (Горький, Разумник и неубранная голая баба).
Бунин — вид, манеры провинциального чиновника, подражающего петербуржцу-чиновнику (какой-то пошиб).
Карташов все утопает и утопает в своем праведном чувстве.
Философов занимается фуфайками. Блок — всегда благороден».
Блок же относился к более старшему по возрасту и настолько же младшему по литературному опыту собрату прохладнее. Еще в 1910 году, размышляя о планах на лето, он отмечал в записной книжке:
«Поехать можно в Царицын на Волге — к Ионе Брихничеву. В Олонецкую губернию к Клюеву. С Пришвиным — поваландаться? К сектантам — в Россию».
А в 1915 году после посещения издательства «Сирин» Александр Александрович высказался о встретившемся ему Пришвине и того хлеще:
«Опять Пришва помешала говорить…»
Тем не менее поэт с прозаиком были, что называется, в одном стане, но, когда революция размела Блока с другими членами бывшего РФО по разным углам политического ринга, Пришвин примкнул к правому большинству. И дело тут было не в большинстве, а в собственной позиции Михаила Михайловича. Ни холодное лето семнадцатого года в деревне, ни две недели тюремного заключения в январе восемнадцатого не прошли бесследно, демократических иллюзий боле не осталось, и Пришвин не сдержался да и высказал все, что о Блоке и о его образе мыслей думает, используя свой излюбленный и хорошо знакомый адресату образ кипящего чана:
«С чувством кающегося барина подходит на самый край этого чана Александр Блок и приглашает нас, интеллигентов, слушать музыку революции, потому что нам терять нечего: мы самые настоящие пролетарии.
Как можно сказать так легкомысленно, разве не видит Блок, что для слияния с тем, что он называет „пролетарием“, нужно последнее отдать, наше слово, чего мы не можем отдать и не в нашей это власти. (…)
О деревенских вековухах так говорят: не выходит замуж, потому что засмыслилась и все не может ни на ком остановиться, ко всем льнет, и все ей немилы — засмыслилась.
Это грубо, но нужно сказать: наш любимый поэт Александр Блок, как вековуха, засмыслился. Ну разве можно так легко теперь говорить о войне, о родине, как будто вся наша русская жизнь от колыбели и до революции была одной скукой.
И кто говорит? О войне — земгусар, о революции — большевик из „Балаганчика“.
Так может говорить дурной иностранец, но не русский и не тот Светлый иностранец, который, верно, скоро придет.
Мы в одно время с Блоком когда-то подходили к хлыстам, я — как любопытный, он — как скучающий.
Хлысты говорили:
— Наш чан кипит, бросьтесь в наш чан, умрите и воскресните вождем.
Ответа не было из чана. И так же не будет ему ответа из нынешнего революционного чана, потому что там варится Бессловесное.
Эта видимость Бессловесного теперь танцует, и под этим вся беда наша русская, какой Блок не знает, не испытал. В конце концов, на большом Суде простится Бессловесное, оно очистится и предстанет в чистых ризах своей родины, но у тех, кто владеет словом, — спросят ответ огненный, и слово скучающего барина там не примется».
Самое поразительное в концовке этого страстного и не совсем справедливого послания (ну почему же это Блок русской беды не знает и не испытал — а кто испытал и знает?) даже не то, что Блок назван скучающим барином, когда-когда, а зимой 1917–1918 годов он таковым не был, а то, что Пришвин буквально повторяет, вернее, переворачивает мысль той самой замечательной питерской старухи, что готова была простить образованным людям отречение от государя, но вменяла это предательство в вину красногвардейцам. Так и Пришвин — народу революция простится, поэту — нет.