Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова
Шрифт:
Первый отголосок этого отношения появляется в первом же стихотворении цикла в строке: «я взбиваю подушку мычащим «ты»». Слово здесь становится предметным, вещным, способным взбить подушку, оставить на ней след. Отсюда предварительный вывод: если человек способен произносить слова, значит — он тем самым способен и создавать предметный мир, мир цивилизации, развалин прошлого, свод следов. На уровне логики мотивной взаимосвязи здесь уже закладывается ценностная основа для позиции автора-творца.
Мотив предметности слова появится и в следующем стихотворении («…и чернеет, что твой Седов, «прощай»). Однако там же есть несколько строк, которые этот мотив развивают, указывая на его истоки:
Север крошит металл, но щадит стекло. Учит гортань проговорить «впусти». ХолодСлово в приведенном отрывке отчасти приравнивается к природному явлению, которое рождено другим природным явлением — холодом, связанным географически с Севером. Человек посредством слова справляется с холодом, который диктует всему живому условия существования, заставляет человека выживать. Выживать посредством слова, которое уподобляется одновременно герою Седову и ледоколу, названному его именем. Слово («речь»), способное расколоть лед Севера, выдерживает сравнение со «смехом» и «горячим чаем» — его место в жизни человека настолько же естественно.
Однако в финале стихотворения «смех», «речь», «горячий чай», которые «положены» — то есть естественны — «в гортани» лирического героя, заменяются «снегом». Тем самым «речь» — атрибут лирического героя в прошлом — противопоставляется тому, что он произносит теперь, в новых условиях. В частности, «речь» — явление звучащее. «Речь» для лирического героя всегда к кому-то обращена. Однако теперь обратиться не к кому, поэтому «речь» преображается в «снег» — язык. Язык нем, поскольку существует лишь на бумаге, и он не имеет конкретного адресата. Им может быть кто угодно («дорогой, уважаемый, милая, но неважно даже кто…», № 1). Так не имеет адресата след.
Невозможность «речи» оборачивается возможностью языка так же, как безысходность личной драмы лирического героя оборачивается вненаходимым опытом автора-творца. Автор-творец предстает как пассивный участник онтологического отношения. Активен язык; автор-творец — орудие, посредством которого язык существует [115] . Примечательно, что линия отношений поэтического сознания с языком раньше, чем остальные обнажает ценностную позицию автора-творца.
Непрямым уподоблением языка со «снегом» подчеркивается также принадлежность слова миру внешнему. Язык здесь — природное явление [116] . Если «речь» имеет субъекта, то язык, как и «снег», идет сам.
115
Ср. с известными высказываниями И. Бродского о поэте как «орудии языка» и о «диктате языка» как основном механизме творчества. Впервые, если судить по сборнику интервью с поэтом, эти идеи были сформулированы в 1978 году: «Единственная заслуга писателя — это понять те закономерности, которые находятся в языке. Писатель пишет под диктовку гармонии языка как такового. То, что мы называем голосом музы, на самом деле — диктат языка… Писатель — орудие языка» (Бродский И. Большая книга интервью. М., 2000. С. 54). Эти идеи, которые можно назвать хрестоматийными для творчества Бродского, формируются именно в период и в процессе создания цикла «Часть речи». «Диктат языка» здесь остался непроговоренным напрямую, однако именно в этот период в поэзии Бродского формируется преставление о языке как о самостоятельной активной онтологической силе. См. об этом подробнее Козлов В. Непереводимые годы Бродского. Две страны и два языка в поэзии и прозе И. Бродского 1972–1977 годов / Вопросы литературы. 2005, № 3. С. 155–186.
116
Ср. в 1994 году в эссе, посвященном стихотворениям Томаса Гарди, Иосиф Бродский пишет: «…Кто-то (скорее всего, это был я) когда-то сказал, язык — это первый эшелон информации о себе, которое выдает неодушевленное одушевленному. Или, если выразиться точнее, язык — это разбавленный аспект материи» (Сочинения Иосифа Бродского. Т.У1. СПб., 2000. С. 316). Безусловно, нужно учитывать, что к 90-м годам взгляды Бродского на язык оформились в целостную концепцию, тогда как в 1975–1976 годах они только начинали приходить к своему «хрестоматийному» виду. В данном случае речь идет как раз о первом поэтическом варианте одного из основных эстетико-философских тезисов Бродского.
В третьем стихотворении цикла слово
В первом четверостишии следующего стихотворения появляется строка, ключ к которой найдется только в финале стихотворения: «Взгляд оставляет на вещи след».
Через тыщу лет из-за штор моллюск извлекут с проступившим сквозь бахрому оттиском «доброй ночи» уст не имевших сказать кому. (№ 4)«Оттиск» слов «доброй ночи» — это и есть тот след некогда произошедшего в одиночестве прощания ни с кем. В то же время становится ясно, что этот след оставляется «взглядом», который означает встречу человека с предметом. След приравнивается к слову именно потому, что его нужно суметь прочитать. Но прочитать его невозможно. От всей трагичной ситуации прошлого в настоящем остался только след «доброй ночи» — ситуации высказывания слово не сохраняет.
Здесь появляется обратная логика уподобления слова и мира: если сначала слово вошло в предметный мир, будучи следом (№ 1, № 2), то уже к четвертому стихотворению внешний мир, выраженный следом, становится словом. Именно поэтому далее автор-творец уже способен изменять предметную действительность — выбирая слово.
Потому что каблук оставляет следы — зима. (№ 5)Логика такова: следы остаются только зимой, поэтому, если следы обнаружены, значит на дворе зима. Приведенная строка является полуабсурдным примером взаимосвязи внешнего мира, слова и человека («зима», «след», «каблук»). Причем, эту взаимосвязь задают законы грамматики, которые могут не обращать внимания на логику взаимосвязей предметов в действительном мире.
Наибольший разрыв между порядком мира и порядком грамматически связанных слов проявляется в третьем и пятом стихотворениях цикла. Здесь фактически демонстрируется зависимость мира от грамматических законов:
…я не слово о номер забыл, говорю полку, но кайсацкое имя язык во рту шевелит в ночи, как ярлык в Орду. (№ 3) …и под скатертью стянутым к лесу небом над силосной башней натертый крылом грача не отбелишь воздух колючим снегом. (№ 5)Выше эти места были истолкованы с помощью одного из образов Бродского на данном этапе творчества — образа волапюка, слова искусственного языка, возникающего в результате смещения инородных элементов. Волапюк — это язык-в-себе: он не может иметь адресата, поскольку не может быть понят. В таких отрывках горизонтальные мотивные связи отступают перед вертикальными — слова, которые плохо складываются, в контексте цикла, тем не менее, встраиваются в определенные парадигмы.
Но что нарушает грамматику? Здесь возможен целый спектр толкований, но наиболее логичным кажется предположение о том, что грамматику нарушает активность лирического «я» — его попытки выразиться в слове, которое, принадлежа внешнему миру, не выражает живого. Таким образом, расширяется и понимание волапюка — это заведомо неудачная попытка сочетать живое и неживое. После пятого стихотворения таких попыток фактически не предпринимается — их бесполезность как бы осознанна.
В шестом стихотворении связь слова с внешним миром демонстрируется сразу несколькими примерами, в которых сквозь порядок мира проступает порядок языка. Финал же стихотворения декларирует их полную неразличимость:
…С мыса налетают порывы резкого ветра. Голос старается удержать слова, взвизгнув в пределах смысла. … Средиземное море шевелится за огрызками колоннады, как соленый язык за выбитыми зубами. … За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра, как сказуемое за подлежащим. (№ 6)