Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова
Шрифт:
Интересна форма, в которой угадывается плач лирического субъекта. Хрусталик — сердцевина глаза, биологическая линза. Подобная модель описания глаза, который, несомненно, принадлежит человеку, понадобилась для того, чтобы продолжить пространственную рифму в стихотворении: хрусталик и зрачок, люстра и квартира, остов (то есть скелет) и рыба, квартира и Рим. В соответствии с тем, какое деление проходило внутри этого ряда, можно сказать, что зрачок — это смертное в человеке, а хрусталик — вечное. Зрачок «полощет свой хрусталик слезой» — так смертное в человеке плачет о том, что в нем вечно. Человек плачет о том, что он смертен. И этим плачем смертное доводит вечное «до сверканья»: это ведь то же самое, что было сказано несколькими строками выше — песнь смертного хороша для вечности тем, что смертный умрет. Своей смертной
Катализатором пустоты является отсутствие фонтана в центре. Пустая площадь — это тоже центр Рима, пространственный аналог люстры. То есть это знак остановившегося времени. Площадь без фонтана — это площадь, на которой время остановилось. Эти финальные строки возвращают к началу стихотворения, в котором и было заявлено пространство Рима как пространство пыльное и застывшее. Но если в начале стихотворения лирический субъект путал смертное и вечное («чешую и остов»), то к концу стихотворения достигнуто полное осознание своей смертности — и приятие этого удела. Переход на множественное число («И луна в головах…») свидетельствует о том, что в этот сюжет поэтическим сознанием вовлекается все человечество.
Последние слова стихотворения («Но из того же камня») объединяют все возникшие пространства в единый образ, на уровне бытовом это высказывание можно было бы переиначить как «это все одно и то же» — сосуществование хрусталика со зрачком, луны со вселенной. Показательно, что и луна — «в головах».
Можно обобщить то, что дало нам первое стихотворение. Главное русло лирического сюжета — диалог лирического субъекта с миром в виде Рима. При этом внутренний мир человека и мир внешний оказываются устроены по одной модели сосуществования смертного и вечного. Сначала лирический субъект не отделяет себя от мира, но, делая первое движение, осознает свою смертность. В представлении лирического субъекта человеческая жизнь оказывается тем и хороша, что она заканчивается. Тем не менее, сознание собственной смертности — драма человека, достойная слезы. Но слеза — лишь подчеркивает вечную сердцевину мироздания.
II Месяц замерших маятников (в августе расторопна только муха в гортани высохшего графина). Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно прожекторам ПВО в поисках серафима. Месяц спущенных штор и зачехленных стульев, потного двойника в зеркале над комодом, пчел, позабывших расположенье ульев и улетевших к морю покрыться медом. Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой мышцей, играй куделью седых подпалин. Для бездомного торса и праздных граблей ничего нет ближе, чем вид развалин. Да и они в ломаном «р» еврея узнают себя тоже; только слюнным раствором и скрепляешь осколки, покамест Время варварским взглядом обводит форум.Второе стихотворение цикла развивает сюжет наличия в Человеке двух сторон — смертной и вечной. Главное в стихотворении — это ответ на вопрос о том, как идея Человека (вечное в нем) живет в своем смертном и временном воплощении: связь осуществляется посредством речи.
Стихотворение начинается зарисовкой уже знакомого вневременного пространства: маятники замерли, как и весь город. Образ застрявшей мухи в иссушенной «гортани» графина по характеру метафоры вызывает ассоциацию пытающегося выбраться наружу — из «гортани» — слова. Оно не может быть произнесено ввиду
Скрещенные цифры на циферблатах говорят о невозможности определить время. Но именно вне времени, в вечности, и происходит поиск «серафима». Циферблат и поверхность прожектора одинаковы по форме. Они встают в один образный ряд с люстрой на потолке, хрусталиком и зрачком, луной в головах и пустой площадью. Показательно, что луч света устремлен вверх.
Второе четверостишие продолжает характеристику пространства. Причем это подчеркнуто анафорой («Месяц™»). Рисуется пространство пустоты, отсутствия человека. Спущенные шторы — одновременно знак закрытости, интимности (вспомним, «частная» квартира) и знак отсутствия человека. Зачехленные стулья говорят о покинутости пространства.
Образ «потного двойника» указывает на зной и вероятный отказ от себя. Лирический субъект не признает себя в зеркальном отражении, поскольку видит себя со стороны. Его присутствие выдает лишь движение глаза и физическое присутствие тела — эти два начала будто связаны, как вечное и смертное, как идея и ее несовершенное воплощение.
Мотив забвения вводится образом пчел, «позабывших расположение ульев». По сути, с начала второго четверостишия и изображался покинутый улей, в котором оказался лирический субъект.
Следующие строки характеризуют самого лирического субъекта. С одной стороны, он — смертный человек: дряблость мышц и седые «подпалины» указывают на то, что Время уже окинуло его «варварским взглядом». С другой стороны, он также принадлежит миру Рима: «Для бездомного торса и праздных граблей / ничего нет ближе, чем вид развалин». Человек опознает себя как часть руин. Развалины Рима «узнают себя» в речи лирического субъекта. И «слюнной раствор» — то, что прочищает «гортань высохшего графина» — «скрепляет осколки», т. е. синтезирует вечную душу человека с его временным и смертным телом. Речь осуществляет связь между вечным и временным в человеке, пока Время в образе варвара старается ее разрушить.
Нужно заметить, что в этом стихотворении впервые в центре оказывается влияние времени на Рим. В первом стихотворении эти мотивы отсутствовали. «™Время / варварским взглядом обводит форум». Данное с большое буквы «Время» здесь олицетворено как действующее в образе варвара, захватившего «вечный город», лицо. Оно — разрушительное начало, которому противостоит лишь «слюнной раствор». Им скрепляются осколки самого Рима. Человек оказывается его спасителем.
Второе стихотворение цикла также можно разделить на две части. В первой задается место и время. Вторая начинается обращением: «Хлопочи же, струя…». Обращение к воде, аналогу времени в «Римских элегиях» — это обращение к миру. В этом видится следующий этап диалога лирического субъекта и мира. Лирический субъект выказывает свое желание оказаться в потоке времени, хотя воздействие его и разрушительно. При этом только речь, слово и может осуществлять связь между вечным миром и смертным человеком, вечным и смертным в человеке.
III Черепица холмов, раскаленная летним полднем. Облака вроде ангелов — в силу летучей тени. Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним длинноногой подруги. Я, певец дребедени, лишних мыслей, ломаных линий, прячусь в недрах вечного города от светила, навязавшего цезарям их незрячесть (этих лучей за глаза б хватило на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь полдня. Владелец «веспы» мучает передачу. Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль считаю с прожитой жизни сдачу. И как книга, раскрытая сразу на всех страницах, лавр шелестит на выжженной балюстраде. И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах облака проплывают как память о бывшем стаде.