Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова
Шрифт:
В пятом стихотворении сюжет переворачивается — теперь смертное вглядывается в вечное. Жизнь описывается как сон: рисуется картина «уснувшего» города. Уснувший переулок — это та же частная квартира из первого стихотворения. Звук музыки жизни наращивает на переулок «чешую», он привносит в мертвую тишину жизнь. И дом в переулке становится рыбой, дышащей воздухом, в котором не осталось живительной влаги.
Живительным «перлом» для лирического субъекта оказывается Гораций. Произнося «холодное» поэтическое слово, лирический субъект обретает способность говорить. Очевидна перекличка этого образа с «гортанью высохшего графина» из второго стихотворения.
Показательно, что «перекатывание» поэтического слова происходит сразу же после того, как «коричневая штукатурка» уснувшего переулка начинает дышать. В переходный момент преображается все: и внутренний мир лирического субъекта, и окружающий его мир.
В третьем четверостишии объясняется избранный лирическим субъектом путь. Острастка туч, неба, вечности — это попытка оставить память о себе, сделавшись бессмертным в мире идей. «Цезари» Рима добивались этого, возводя «каменные вещи». В этом образе угадывается горацианский памятник, увековеченный и русской поэзией. Лирический субъект попытке увековечить себя в мире противопоставляет усилие узнать себя в образах мира. Свое будущее он узнает у «буквы», «черной краски». Лирический сюжет выходит за рамки индивидуального прозрения собственной судьбы — речь о судьбе человека как такового. Книга, буква, начертанная черной краской, связывает, как и «слюнной раствор» второго стихотворения, жизнь смертного человека с вечностью. Когда рука выводит букву, человек преодолевает смерть, поскольку он оставляет о себе память. Книга его жизни попадает в мир идей, в котором время уже не властно.
Аналогичного эффекта добивается и тот, кто «задремывает в обнимку» с фотоаппаратом. Мотив жизни-сна обрамляет стихотворение, формирует своего рода кольцо. Вероятно, жизнь приравнивается ко сну ввиду мимолетности. Когда человек смотрит на фотографию, он, смертный, всматривается в себя вечного — такого, который не изменится. Это обратный процесс тому, что был описан в предыдущем стихотворении. Смертное всматривается в то, что замерло навсегда. «Более длинная жизнь» — жизнь вещей, римских площадей и коли-зеев. Но в то же время это и та жизнь, что запечатлена на фотографиях, в буквах. Выхваченный момент входит в вечность.
VI Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний: в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле. Но и птичка из туч вниз не вернется синей, да и сами мы вряд ли боги в миниатюре. Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали, выси и проч. брезгают гладью кожи. Тело обратно пространству, как ни крути педали. И несчастны мы, видимо, оттого же. Привались лучше к портику, скинь бахилы, сквозь рубашку стена холодит предплечье; и смотри, как солнце садится в сады и виллы, как вода, наставница красноречья, льется из ржавых скважин, не повторяя ничего, кроме нимфы, дующей в окарину, кроме того, что она — сырая и превращает лицо в руину.Шестое стихотворение цикла открывается обращением лирического субъекта к самому себе. Это призыв почувствовать то, что незримо, — мир идей, вечности. Чистый воздух — что-то вроде идеи вещи, его невозможно
И с одной стороны, это является залогом счастья: «Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны». Поскольку жизнь в мире идей, жизнь вечная — она сродни пребыванию в вакууме, в пустоте. И вечному безразлична судьба смертного человека («…Дали, / выси и проч. брезгают гладью кожи»). Чем больше, грандиознее все вокруг, тем человек кажется более ничтожным на этом фоне («Тело обратно пространству, как ни крути педали»).
Но с другой стороны, смертность человека достойна слезы — как в первом стихотворении цикла. Сам ее факт прискорбен для любого живущего, которому суждено умереть («И несчастны мы, видимо, оттогоже»). Так смертность человека воспринимается лирическим субъектом «Римских элегий» и как залог счастья, и как источник несчастья.
Вторая часть стихотворения также открывается обращением лирического субъекта к самому себе. Причем обращает на себя внимание призыв «скинь бахилы». Если процесс одевания в цикле — это процесс включения в жизнь, то в обратном по смыслу движении прочитывается отстранение от происходящего.
Обращение лирического субъекта к себе («Привались лучше…») — это призыв стать сторонним наблюдателем, занять вневременную позицию. Однако эта позиция не отменяет возможности видеть заход солнца (снова переходное состояние) и течение воды. Причем в данном стихотворении вода, связанная с мотивом движения времени, выступает как «наставница красноречия». Вода неотделима от времени, а время — от речи. Примечательно, что вода льется из «ржавых» скважин. Нимфа, которая дует в окарину, — это образный аналог льющейся из ржавой скважины воды: вытекающие из музыкального инструмента звуки подобны льющейся воде [126] . И музыка-вода твердит лишь о своей «сырости». Она приводит к разрушению: для скважин это ржавчина, для нимфы — превращение лица в руину. Разрушающаяся фигура нимфы — это знак упадка счастливого Рима, подвластного только времени и речи. Даже пребывание в вечности, даже причастность миру идей, над которыми время не властно, приводит к разрушению.
126
Так подтверждается связь мотивов музыки и времени. Погруженность в музыку — это погруженность во время. Соответственно, то воздействие, которое будут оказывать музыкальные звуки на вещный мир «Римских элегий», можно прочитывать как воздействие времени.
Седьмое стихотворение — пик драматичности. Главной темой в нем является остро ощутимое пограничное состояние между жизнью и смертью.
По ходу развития цикла прослеживается закономерность: пространство внутреннего мира лирического субъекта как бы расширяется, с ним теперь соотносятся элементы внешнего мира (от частной квартиры к переулку и узкой улице). И если мысль о себе не умещается в узкой улице внутреннего мира лирического субъекта, то мысль о мире не умещается в «клубок извилин» человеческого мозга. Наблюдается характерная для цикла игра с масштабами: один человек — любой человек, мысль о себе — мысль о мире.