Присутствие духа
Шрифт:
Оставив чемодан в тамбуре, Евгений Осипович вернулся на перрон. Комендант пожелал ему благополучного пути и торопливо ушел. У эшелона стояли теперь только Воля, да Гнедин, да часовые.
— Ну спасибо, что проводил. И… живо домой! — проговорил Евгений Осипович. Он чуть понизил голос: — Быстрее быстрого!
Воля кивнул, соглашаясь, но медлил. Тем же путем, что они, вышли на платформу военные со связками канцелярских папок в руках и гуськом потянулись к хвосту состава. Воля глядел в спины этих людей, отягощенных бумажной ношей, подходивших, ускоряя шаг, к последнему вагону, и какой-то вопрос рождался у него в голове, но тут поезд дернулся, Гнедин вскочил на
Не дожидаясь, пока скроется из вида последний вагон, и словно бы опасаясь встретить тут этот миг, Воля бросился прочь от перрона. Ему стало страшно, как в раннем детстве, когда летним вечером ему показалось, что он остался один на дощатой дачной платформе… Темнело… Отец, минуту назад бывший рядом, будто провалился куда-то, и он, маленький Воля, решил вдруг, что потерялся навсегда. Страх длился тогда недолго — секунды. И сейчас ему сдавило горло, как тогда (он не смог бы вытолкнуть из себя ни слова) вдруг, прибежав домой, он уже никого не застанет?!
Навстречу ему, к вокзалу, стремился плотный поток беженцев — пеших, ведших возле себя велосипеды с прикрученными к багажникам вещами, шагавших возле нагруженных впопыхах телег. Телеги катились наклонно — правые колеса по плитам тротуара, левые по булыжникам мостовой — со стуком и громыханьем, задевая ободами о стены домов… Казалось, один Воля протискивался в противоположном направлении, внутрь города.
На Интернациональной улице встречный поток раздваивался: часть беженцев поворачивала к шоссе, ведшему на восток. Может быть, среди них были мать, соседи, не дождавшиеся его?.. Чем ближе к дому, тем более пустели улицы. Воля бежал мимо домов, только что покинутых, распахнутых настежь, и сжимал челюсти, чтоб не разрыдаться, сжимал до боли, которая все росла…
Эта боль в сжатых зубах стала такой сильной, что он на бегу разомкнул челюсти. Дышать стало легче, но боль не прошла, не уменьшилась даже. И тогда не от страха — от боли он всхлипнул…
Его ждали возле дома, у калитки двора, мать, Маша, Бабинец, сын Бабинца Колька, тетя Паша. Воля встретился взглядом с матерью, и сразу стало для него необъяснимо, как он мог вообразить себе, что его не дождутся.
— Теперь пошли, — сказал Бабинец.
Тетя Паша несла большую плетеную корзину с вещами, мать — узел, перетянутый ремнями, у Бабинца, шедшего на костылях, был только рюкзак; Воле дали большой чемодан, а в свободной руке он держал руку Маши, которая шла быстрее всех, прижимала к себе «бабу» и все оглядывалась.
— Ты что там оставила? — спросила ее тетя Паша.
Девочка не ответила, только поглядела на Екатерину Матвеевну. Та нагнулась к ней, и тогда Маша сказала ей почти на ухо, словно боясь спросить так, чтобы услышали все:
— Нас фашисты не догонят?
— Не догонят, не догонят, куда им, — отозвалась громко Екатерина Матвеевна. — Наши ведь с ними сражаются, их сюда не пускают!
Колька вдруг сокрушенно вздохнул:
— Планер у меня дома остался!..
— Остался? — переспросил отец. — Ну, нехай в твоей жизни не будет большего горя!
Колька насупился, а Маша усмехнулась, точно и ей, как Бабинцу, понятна была мелкость его печали.
— Что, народу на вокзале тьма-тьмущая? — спросил Волю Бабинец, как спрашивают, не сомневаясь в ответе, просто чтобы не молчать.
Воля кивнул.
— Всё ж попытаемся, — проговорил Бабинец. — На худой конец, хоть вас, мелюзгу, отправим.
Это
— Ты от чего скривился? Зубы болят?
— Очень, — ответил он, удивленный и тронутый тем, что в такие минуты она прочла это на его лице. Ему как будто даже легче стало оттого, что она теперь это знала.
— Тут где-то жил мастеровитый доктор один… — сказала Екатерина Матвеевна, когда они были уже недалеко от вокзала. — Один зуб мне выдернул, другой — вылечил. Где-то здесь…
Им не пришлось искать: в следующий момент они увидели доктора. Крепко держа за руку мальчика лет шести, доктор спускался со второго этажа по наружной лестнице, прилегавшей к торцовой стене особняка. Металлические ступеньки под ногами его слегка гремели. На докторе был чесучовый костюм, в котором он прогуливался по выходным дням, и такой же костюм был на мальчике. За ним спешила, чуть приседая на каждой ступеньке, грузная женщина в ярком крепдешиновом платье, с противогазом через плечо и узлом, из которого торчал угол подушки. Наверно, это была жена доктора, наверно, это ей пришло в голову сшить для мужа и сына одинаковые костюмы…
Не успела Екатерина Матвеевна сказать, что привела сына, у которого не ко времени заболели зубы, как жена доктора развела руками: они уезжают, торопятся к поезду, только что оставили дом. Доктор, перебив ее, спросил у Воли отрывисто: «Острая боль?» — и сделал было движение назад, к дому. Но тотчас же передумал:
— Давайте уж сначала спасать жизнь, а потом — зуб! — и решительно зашагал к вокзалу.
— Ты уж готов был вернуться и посадить мальчика в кресло? — с сокрушением спросила у доктора жена, украдкой бросая на него любующийся взгляд.
— А, хорошо еще, что пациент шел ко мне! — отвечал он, слегка задыхаясь от быстрой ходьбы. — Хорошо еще, что к тебе не явилась чудачка, у которой вот как раз сейчас начались схватки!..
Воля на ходу тихонько закряхтел от боли, мать на миг приложила руку к его щеке, как бы унимая боль. Жена доктора поравнялась с Екатериной Матвеевной и, сочувствуя ей, прошептала:
— Еще и война!.. Еще и война!..
Наверно, ее слова значили, что это уж слишком: на мир, где было больно и тяжко рожать, где люди страдали от зубной боли, знали еще множество невзгод, обрушилась война. И ведь прежние беды все остались — огромная новая лишь добавилась к ним…
Санитарный поезд, которым уехал Гнедин, оказался последним поездом, ушедшим в тыл. Перед отправлением ночного дополнительного эшелона, которым рассчитывали уехать люди, переполнявшие вокзал и вокзальную площадь, на станцию поступили сведения, что немцы перерезали путь, сбросив парашютный десант и разбомбив железнодорожное полотно северо-восточнее города. По станционному радио объявили, что отправление поезда откладывается на неопределенное время… Стало ясно: надеяться здесь, на станции, больше не на что.