Присяга простору
Шрифт:
в грязи подошву сапога...
А после с красною повязкой
кидаться будешь ты в ночи
туда, где с вкрадчивой повадкой
по фене ботают ножи.
И только утром, на рассвете,
с усмешкой вспомнив левый хук,
ты сможешь взяться за рейсфедер,
и будет падать он из рук.
Но встанет ГЭС, и свет ударит,
и песня странствовать пойдет:
«Марчук играет на гитаре,
а море Братское поет. .»
И в дальнем
где и студенты и печать,
ты будешь кратко и неловко
о Братской ГЭС им отвечать.
Среди вопросов -
и окольных
и злых, пронзающих насквозь, -
вдруг спросит кто-то,
словно школьник:
«С чего все это началось?»
Но нет, не первые палатки
ты вспомнишь, тайно озарен,
а те побитые баранки,
а тот поющий эшелон.
И, вспомнив это все недаром,
ты улыбнешься - так светло!
–
и, взяв у битника гитару,
ответишь весело:
«С нее!»)
Эй, медведи,
прячьтесь в лес
робко,
как воробышки!
Едет Братская ГЭС
с гитарой на веревочке!
Пой,
уральской марки сталь,
песню силы,
храбрости!
Магистраль печали,
стань
магистралью радости!
Чтоб на рельсах -
ни слезинки
от извечной слезности,
наши души,
как светинки,
в свет великий сложатся!
В неизвестные края
пенно
и широко
ты летишь,
страна моя,
первоэшелонно.
Наши жизни -
на кону.
Наши жизни
лопаются.
Трудно нам,
как никому,
первоэшелонцы!
Но и звезды
и костры,
но и свет,
и солнце
кто так чувствует,
как мы,
первоэшелонцы!
И ты знай,
страна моя, -
если тяжело мне,
все равно я счастлив:
я -
в первом эшелоне!..
ЖАРКИ
«Куда идешь ты, бабушка?»
«Я к лагерю, сынки...»
«А что несешь ты, бабушка?»
«Жаркъ несу, жарки...»
В руках, неосторожные,
топорщатся, дразня,
жарки - цветы таежные,
как язычки огня.
И смотрит отгороженно,
печален и велик,
из-под платка в горошинах
рублевский темный лик.
И кожаные ичиги,
с землею говоря,
обходят голубичники,
чтобы не мять зазря.
Летают птицы, бабочки,
и солнышко горит,
и вдруг такое бабушка
тихонько говорит:
«Иду, бывало, с ведрами
и вижу в двух шагах
несчастных тех, ободранных,
в разбитых сапогах.
Худущие,
и описать нельзя!
И вовсе не преступные -
родимые глаза.
Ах, слава тебе, господи,
им волю дали всем,
и лагерь этот горестный
стоит пустой совсем.
А нынче непонятица:
в такую далину
аж целый поезд катится,
чтоб строить плотинэ.
И ладно ли, не ладно ли, -
приезжих тех ребят
в бараках старых лагерных
пока определят...
Мои старшъе внученьки
чуть зорька поднялись
и ведра-тряпки в рученьки -
и за полы взялись.
А внуки мои младшие,
те встали даже в ночь.
Ломают вышки мрачные
и проволоку прочь.
Ну, а в бараки попросту
с утра несет народ
кто скатерти, кто простыни,
кто шанежки, кто мед.
Приделывают ставенки,
кладут половики,
а я вот, дура старая,
жарки несу, жарки.
Пускай цветы таежные
стоят, красным-красны,
чтоб снились не тревожные,
не лагерные сны.
Уже мне еле ходится,
я, видно, отжила.
Вы стройте, что вам хочется,
лишь только б не для зла.
Моя избушка под воду
уйдет, ну и уйдет,
лишь только б люди подлые
не мучили народ...»
«Ну, что молчишь ты, бабушка?»
«Да так, сынки, нашло...»
«А что ты плачешь, бабушка?»
«Да так я, ничего...»
И крестит экскаваторы
и нас - на все века -
худая, узловатая
крестьянская рука...
НЮШКА
Я бетонщица, Буртова Нюшка.
Я по двести процентов даю.
Что ты пялишь глаза? Тебе нужно,
чтобы жизнь рассказала свою?
На рогожке пожухнувших пожней
в сорок первом году родилась
в глухоманной деревне таежной
по прозванью Великая Грязь.
С головою поникшей, повинной
мать лежала, пуста и светла,
и прикручена пуповиной
я к застылому телу была.
Ну, а бабы снопы побросали
и, склонясь надо мною, живой,
пуповину серпом обрезали,
перевязывали травой.
Грудь мне ткнула соседская Фроська.
Завернул меня дед Никодим
в лозунг выцветший «Все для фронта!»,
что над станом висел полевым.
И лежала со мной моя мамка
на высоком, до неба, возу.
Там ей было покойно и мягко,
а страданья остались внизу.
И осталось не узнанным ею,
что почти через месяц всего