Притча
Шрифт:
Часовой не шевелился, он напоминал слепого, который внезапно столкнулся с опасностью и запоздало пытается определить ее каким-то сохранившимся вспомогательным чувством.
– Брось, - сказал связной.
– Ты человек этого мира. В сущности, ты человек этого мира сегодня с полудня, хотя тебе не потрудились сказать этого до пятнадцати часов. Собственно говоря, теперь все мы люди этого мира, все мы, погибшие четвертого августа четыре года назад...
Часовой снова конвульсивно содрогнулся и глухо, хрипло, яростно произнес:
– Хватит. Я предупреждал тебя.
– ...все страхи, сомнения, сострадания, горе и вши... Потому что она кончена. Разве не так?
– Да!
– сказал часовой.
–
– Кончена, - сказал часовой.
– Разве ты не слышал, что эти... пушки у тебя под носом перестали стрелять?
– Тогда почему нас не отправляют домой?
– Как можно оголить всю... передовую сразу? Оставить пустым весь... фронт?
– А почему нет?
– сказал связной.
– Она ведь кончена? Казалось, он измотал часового, как матадор изматывает
быка, оставляя животному возможность лишь глядеть на себя.
– Кончилась. Завершилась. Прекратилась. Никаких парадов. Завтра мы отправляемся по домам; завтра в это время мы будем сгонять с постелей своих жен и невест тех, кто производит сапожные гвозди и винтовочные капсюли...
Торопливо подумал: Он ударит меня ногой. Сказал:
– Ладно. Извини. Я не знал, что у тебя была жена.
– Уже нету, - сказал часовой дрожащим шепотом.
– Ну, теперь ты перестанешь? Перестанешь, черт тебя возьми?
– Конечно, уже нету. Очень разумно. Разумеется, это была девица из какой-нибудь пивнушки на Хай-стрит. Или же из Сити, с Хаундсдич или Бермондси, под сорок, но выглядевшая на пять лет моложе, и у нее были свои неприятности - у кого их не было?
– но даже и в этом случае любой предпочтет ее, понимающую мужчин, молодым шлюхам, меняющим парней с отходом каждого поезда...
Часовой разразился бранью, хрипло, устало, яростно и монотонно обзывая связного непристойными и плоскими ругательствами, почерпнутыми в конюшнях, харчевнях и прочих сомнительных уголках, связанных с его прежней работой, потом в один и тот же миг связной торопливо приподнялся и сел, а часовой начал поворачиваться к амбразуре рывками, словно механическая игрушка, у которой кончился завод, опять пробормотав дрожащим от ярости голосом: "Смотри. Я предупредил тебя". Тут из-за поворота вышли двое и гуськом направились к ним, оба были в солдатских мундирах, но у одного был офицерский стек, у другого сержантские нашивки.
– Какой пост?
– спросил офицер.
– Двадцать девятый, - ответил часовой. Офицер стал поднимать ногу на огневую ступеньку и, казалось, лишь теперь увидел, разглядел связного.
– Это кто?
– спросил он.
Связной стал подниматься с готовностью, но неторопливо. Сержант назвал его фамилию.
– Он из тех связных, что вчера утром потребовали в корпус. Сегодня вечером, когда они вернулись, их отправили по землянкам с приказом никуда не отлучаться. Во всяком случае, этот солдат получил такой приказ.
– А...
– произнес офицер. Как раз в это время сержант называл его фамилию.
– Почему ты не там?
– Слушаюсь, сэр, - сказал связной, поднял винтовку, четко повернулся, пошел по траншее и скрылся за поворотом. Офицер поставил ногу на огневую ступеньку; теперь обе каски, похожие, как две капли воды, приникли к амбразуре и замерли. Потом часовой сказал, пробормотал так тихо, что, казалось, сержант, стоящий в шести футах, не мог его расслышать:
– Надеюсь, ничего больше не должно случиться, сэр?
Офицер смотрел в амбразуру еще полминуты. Потом повернулся и опустил ногу на дно траншеи, часовой повернулся тоже, сержант пристроился позади офицера, уже на ходу офицер сказал:
– Когда тебя сменят, отправляйся к себе в землянку и сиди там.
Они
– Теперь понимаешь? Не спрашивай, что и почему, а отправляйся в яму и сиди там, пока они не решат, что делать. Нет: как делать, поскольку они уже знают, что. Нам, разумеется, они этого не скажут. Они вообще ничего не сказали бы, если бы не были вынуждены, обязаны что-то сказать нам, пока те из; нас, кого вчера взяли специальными курьерами в штаб корпуса, не вернулись и не рассказали о слышанном. Притом они сказали вам не все, лишь сколько было необходимо, чтобы держать вас в нужном расположении духа, чтобы вы повиновались приказу идти в землянку и сидеть там. И даже я не знал бы до сих пор ничего больше, если бы на обратном пути не наткнулся бы на ту самую колонну грузовиков.
Хотя нет; все-таки я бы знал, что они уже что-то задумали. Потому что все мы теперь знаем, что у них что-то произошло. Понимаешь? Произошло вчера утром на французском фронте, один полк не поднялся в атаку - струсил, взбунтовался, мы не знаем, по какой причине, и не узнаем, потому что они нам не скажут. Да это и неважно. Важно то, что последовало за этим.
Вчера на рассвете один французский полк сделал что-то - или не сделал чего-то, что полку на передовой не положено делать или не делать, и в результате этого вчера с трех часов по всей Западной Европе началось перемирие. Понимаешь? На войне, когда одно из твоих подразделений не выходит в бой, последнее, что ты сделаешь, посмеешь сделать, - это прекратить огонь. Наоборот, ты берешь любое другое и бросаешь вперед так быстро и сильно, как только можешь, потому что знаешь, что сделает противник, когда узнает или хотя бы заподозрит, что у тебя что-то стряслось. Конечно, когда вы сойдетесь, у тебя будет одним подразделением меньше; и ты надеешься, это единственная надежда, что если начнешь первым, то стремительность и внезапность в какой-то мере тебе помогут.
Но нет. Вместо этого они устраивают перемирие, прекращают огонь: французы в поддень, мы и американцы три часа спустя. И не только мы, но и немцы. Понимаешь? Как можно на войне прекращать огонь, если противник не согласен сделать то же самое? И зачем немцам было соглашаться, если они сидели под обстрелом, предвещающим, как они поняли за четыре года, атаку, потом атаки не последовало, она сорвалась, а немцы после четырех лет войны, несомненно, могли сделать из этого правильный вывод; зачем немцам было соглашаться, когда они получили сигнал, предложение, просьбу - что бы там ни было - о перемирии, если у них не было для этого столь же веской причины, что и у нас, может быть, той же самой причины? Причина та же самая; эти тринадцать французских солдат, очевидно, без труда ходили, куда им нужно, по нашему тылу в течение трех лет, очевидно, они могли побывать и у немцев, ведь мы знаем, что без оформленных надлежащим образом документов отсюда труднее попасть в Париж, чем в Берлин; если захочешь отправиться на восток, для этого тебе будет достаточно лишь английского, американского или французского мундира. А может, им и не нужно было ходить самим, может, это просто донесло ветром, движущимся воздухом. Или даже не движущимся, а просто воздухом, передалось от невидимой и неведомой молекулы к молекуле, как передается болезнь, оспа, или страх, или надежда, - что нам, сидящим здесь в грязи, достаточно всем вместе сказать: "Хватит, давайте покончим с нею".