Притча
Шрифт:
– Разумеется, она не кончена. Она так далека от конца, что завтра ты летишь на патрулирование. Тебя это устраивает?
– Да, - сказал он, - но что произошло? Что это значит? Полчаса назад у ангара меня остановил часовой и вызвал разводящего, двери ангара заперты, но внутри горит свет, и я слышал, что там кто-то возится, только я не мог лезть на штык, а когда меня прогнали оттуда, я слышал шум грузовика и видел, как свет фонарика движется по зенитной батарее возле деревни, видимо, дело в новых боеприпасах, срочно доставленных после того, как батарея в полдень прекратила огонь, разумеется, нужно много боеприпасов, чтобы...
– Если я скажу, ты обещаешь угомониться, пойти к себе и лечь в постель?
– Идет, - сказал он.
– Это и все, чего мне хотелось: только узнать.
– Ерунда. Сейчас уже никто никого не может побить, разве что американцы со временем...
– И пусть себе, - сказал Каури.
Но Брайдсмен продолжал:
– Сегодня утром взбунтовался один французский полк - отказался выйти из траншей. Они - французы - стали допытываться, почему, и, кажется... Но все в порядке.
– Как так?
– Недовольна только их пехота. Однако войска удерживают позиции. Но другие полки не предприняли ничего. Похоже, они заранее знали, что этот полк не подчинится приказу, и выжидали, что из этого выйдет. Но они - французы не стали рисковать. Они отвели этот полк, заменили его другим, подтянули артиллерию и подняли сильный заградительный огонь, как мы сегодня днем. Чтобы выиграть время и выяснить, что к чему. Вот и все.
– Как все?
– сказал он.
Каури сунул сигарету в рот, приподнялся на локте и потянулся к свече, но рука его замерла на долю секунды.
– А что делали в это время гунны?
– И тихо произнес: - Значит, война кончена.
– Не кончена, - хрипло сказал Брайдсмен.
– Ты слышал, что майор сказал сегодня в полдень?
– Да, да, - невозмутимо сказал он.
– Кончена. Вечно, черт возьми, эта вонючая пехота, французы, американцы, немцы, мы... Так вот что они скрывают...
– Скрывают?
– сказал Брайдсмен.
– Что скрывают? Скрывать нечего. Говорю тебе, война не кончена. Я же сказал, что завтра ты летишь на патрулирование.
– Ладно, - сказал он.
– Не кончена. Как же она может быть не кончена?
– Потому что не кончена. Зачем же, по-твоему, мы подняли такую стрельбу - и мы, и французы, и американцы, весь фронт от самого Ла-Манша - и расстреляли полугодовой запас снарядов, если не для того, чтобы не подпускать гуннов, пока нам не станет ясно, что делать?
– С чем? Что делается сейчас в ангаре?
– Ничего!
– сказал Брайдсмен.
– Что делается в ангаре звена В, Брайдсмен?
Пачка сигарет лежала на ящике между койками, служившем вместо стола. Брайдсмен повернулся и потянулся к ней, но не успел он коснуться пачки, как Каури, лежавший, подложив руки под голову, не глядя не него, протянул свою, уже зажженную, сигарету. Брайдсмен взял ее.
– Спасибо, - сказал он и снова взглянул на него.
– Не знаю.
– И продолжал хрипло и громко: - И не хочу знать. Я только знаю, что завтра нам лететь на патрулирование. Если у тебя есть причины отказаться, скажи, я возьму кого-нибудь другого.
– Нет, - сказал он.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, - ответил кто-то один.
Но это было не завтра. Никакого завтра не было: лишь рассвет, потом заря, потом утро. Утренние патрули не вылетали, он бы услышал их, потому что давно уже не спал. Когда он шел в столовую завтракать, на рулежной дорожке не было аэропланов, и на доске, где Колльер иногда писал мелом объявления, которых, в сущности, никто не читал, ничего не было написано; он долго сидел за убранным столом, где Брайдсмен при желании мог бы рано или поздно его заметить. Оттуда был виден аэродром, закрытые, безжизненные ангары, и он смотрел, как через два часа сменяются часовые, расхаживающие все долгое коматозное утро, замершее в тишине под светлым небом.
Наступил полдень; он увидел, как сел "Гарри Тейт", подрулил к канцелярии и выключил двигатель; с места наблюдателя спустился генерал, снял шлем, очки, бросил их в кабину и достал оттуда трость и медно-красную фуражку. Потом все сели за ленч: генерал, его летчик, пехотный офицер и летчик эскадрильи; это был первый на его памяти ленч, где присутствовали все звенья, генерал говорил не так хорошо, как майор, речь его заняла больше времени, но сказал он то же самое:
– Война
– И стал называть фамилии, так как регулярно просматривал документацию и знал их всех: Торп, Осгуд, Де Марчи, Монаган, они воюют чертовски хорошо и будут воевать еще лучше, потому что французы получили хороший урок. А в следующий раз отдых будет долгим, потому что пушки замолчат теперь уже по ту сторону Рейна. Большое спасибо, можете разойтись.
Не раздалось ни звука, хотя, видимо, никто этого и не ждал, все вышли наружу, двигатель "Гарри Тейта" был уже запущен, майор помог положить красную фуражку и трость снова в кабину, достал шлем и надел его на генерала, генерал сел в аэроплан, майор скомандовал "Смирно!" и откозырял, генерал указал большим пальцем вверх, и "Гарри Тейт" побежал по рулежной дорожке.
День прошел впустую. Он опять сидел в столовой, где Брайдсмен при желании мог заметить его или найти, и ничего не дождался, как и днем, теперь он понял, что не ждал, не верил даже тогда, тем более что Брайдсмен должен был видеть его во время ленча, потому что сидел напротив. В сущности, там была вся эскадрилья: люди сидели или слонялись по столовой - вернее, только новички, зеленые, такие же, как он, - Вильнев-Блан, даже Вильнев, которую Колльер назвал притоном, была все еще под запретом (и, должно быть, впервые в ее истории кто-то, не родившийся там, стремился туда). Можно было пойти к себе в домик; там лежало недописанное письмо к матери, но сейчас он не мог дописывать его, потому что вчерашнее прекращение огня не только обессмыслило все слова, но и покончило с тем, что крылось за ними.
Однако он пошел в домик, взял книгу и лег на койку. Может быть, лишь для того, чтобы продемонстрировать, доказать своему телу, костям и плоти, что он ничего не ждет. Или, возможно, чтобы приучить их к отказу, отречению. Или, может, дело было не столько в костях и плоти, сколько в нервах, мускулах, которые правительство учило в серьезном, хотя и временном кризисе выполнять одну весьма специфическую работу, но правительство преодолело кризис, разрешило нужную проблему, прежде чем он получил возможность заплатить за учение. Не за славу - за то, что его учили. Лавровый венок славы, даже и не особенно пышный, обагрен человеческой кровью; славы можно добиваться, лишь когда родина в опасности. Мир покончил с опасностью, а человеку, способному делать выбор между славой и миром, лучше всего помалкивать...
Но это было не чтение; а "Гастон де ла Тур" все же заслуживал того, чтобы тот, кто раскрыл книгу, пусть даже лежа, читал его. И он стал читать, спокойный, примирившийся, уже не жаждущий славы. Теперь у него было даже будущее, оно будет длиться вечно; ему нужно лишь найти себе дело, потому что единственная его профессия - летать на вооруженных аэропланах, чтобы сбивать (или пытаться сбить) другие вооруженные аэропланы, - уже не нужна. Близилось время обеда; на еду будет уходить немного времени, четыре, учитывая чаепитие, возможно, даже пять часов из двадцати четырех, если есть медленно, потом восемь на сон или даже девять, если тоже не торопиться, и на подыскивание себе занятий остается менее полусуток. Но сегодня он не собирался ни на чаепитие, ни на обед; у него оставалось почти четверть фунта шоколада, присланного матерью на прошлой неделе, и предпочитал ли он шоколад обеду и чаю, не имело значения. Потому что их - вновь прибывших, новичков, возможно, отправят домой завтра же, и он, раз так уж вышло, вернется домой без наград на кителе, но по крайней мере не с четвертью фунта тающего в руке шоколада, словно полусонный мальчишка с ярмарки. А человек, способный растянуть еду и сон более чем на четырнадцать часов в сутки, должен быть способен провести остаток дня в одиночестве, над "Гастоном де ла Туром", пока не наступит ночь: темнота и сон.