Притча
Шрифт:
Потом первое ограничение отпало, потому что был уже день и никто не знал, куда ушла ночь: теперь уже не диалектика, а он не мог дать ответ, куда ночь ушла так быстро, так скоро. Или, может, все-таки диалектика, потому что, насколько ему было известно, лишь он один видел, как уходила ночь, и поскольку он один не спал, глядя, как она уходит, для всех остальных, все еще спящих, она еще удерживалась, как дерево, уже не зеленеющее в темноте, и раз он, видевший, как она уходит, все же не знал, куда она ушла, для него тоже все еще стояла ночь. Потом, едва он решил обдумать это, чтобы избавиться от подобных мыслей, его потревожил горн, трубящий подъем, этот звук (раньше он никогда не слышал этого или хотя бы об этом: чтобы горн трубил поутру на прифронтовом аэродроме, где люди вооружены лишь картами и разводными ключами) даже поднял его на
Все же брать комбинезон в комнату не хотелось, поэтому он положил его у стены, обогнул домик и вошел - Берк, Хенли и Де Марчи не пошевелились, значит, все-таки кое для кого дерево еще не зеленело, - взял бритвенный прибор, потом снова подобрал комбинезон и пошел к умывальнику; дерево и там еще не должно быть совсем зеленым, а раз там, то уж в уборной наверняка. Однако он ошибся, потому что солнце стояло уже высоко; и снова гладко выбритый, с комбинезоном, спокойно тлеющим под мышкой, он увидел людей возле столовой и внезапно вспомнил, что после вчерашнего ленча ничего не ел. Но с ним был комбинезон, и тут он вспомнил, что комбинезон может сослужить ему службу и на этот раз, повернулся и зашагал. Они - кто-то - подкатили его аэроплан к ангару и закатили внутрь, и он шел, топча свою длинную тень, лишь к жестянке из-под бензина, сунул в нее комбинезон и стоял на месте, спокойный и голодный; день прибывал и понемногу укорачивал его тень. Как будто бы собирался дождь, но дожди шли ежедневно; то есть в те дни, когда он был свободен от вылетов он не понимал, почему он был слишком зеленым новичком.
– Поймешь, - сказал ему Монаган, - как только намочишь в штаны, произнеся последнее слово на американский манер.
Теперь можно было идти в столовую: те, кто встал, уже позавтракали, а остальные проспят до самого ленча; он даже решил захватить туда бритвенный прибор, чтобы не возвращаться в домик, и замер на ходу: он даже не мог припомнить, когда в последний раз слышал его, этот недобрый и отрывистый, этот низкий, непрерывный, неистовый грохот, несущийся с северо-востока; он знал, откуда именно, потому что накануне пролетал над тем местом, и спокойно подумал: _Я поспешил вернуться на аэродром. Просиди я всю ночь там, я мог бы увидеть, как она начинается снова_. Замерев на ходу, он прислушался, слышал, как грохот все усиливался, достиг крещендо и вскоре оборвался, но еще продолжал звучать у него в ушах, пока он не догадался, что на самом деле прислушивается к пению жаворонка; и он оказался прав, комбинезон сослужил ему службу лучше, чем можно было ожидать, он и во время ленча останется наедине с собой, потому что шел уже одиннадцатый час. Разумеется, если сможет поесть досыта, еда - яичница с беконом и мармелад - обычно бывала совершенно безвкусной, так что ошибался он только в этом; но вскоре обнаружил, что ошибся в своих опасениях, и неторопливо ел в пустой столовой, пока дневальный не сказал ему, что гренки кончились.
Гораздо лучше, чем можно было ожидать, потому что во время ленча домик будет пуст, он сможет почитать, лежа на койке, раньше он представлял, что будет так читать между вылетами - герой, проживающий по доверенности жизни других героев в промежутках между однообразными вершинами собственных героических деяний; он читал еще минуту или две после того, как Брайдсмен появился в дверях, потом поднял взгляд.
– Идешь на ленч?
– спросил Брайдсмен.
– Спасибо, я недавно позавтракал, - ответил он.
– Выпить хочешь?
– Спасибо, потом, - сказал он и поспешил уйти, взяв с собой книгу; на валу у выемки, где проходила дорога на Вильнев-Блан, росло большое дерево; он обнаружил его в первую неделю
Относить книгу было незачем, можно было почитать еще, он вошел в домик Брайдсмена и вышел оттуда с книгой, все еще заложенной пальцем на том месте, где читал, по-прежнему неторопливо - он вообще не ходил быстро, - и в конце концов остановился, голодный, спокойный, глядя, чуть помигивая, на пустой аэродром, на ряд закрытых ангаров, на столовую и канцелярию, куда то и дело входили люди и выходили обратно. Однако их было немного; видимо, Колльер разрешил посещать Вильнев-Блан; приближался вечер; и внезапно он вспомнил о Кидаре, но лишь на миг - что он мог сказать ему или они друг другу? "Знаешь, капитан, Брайдсмен сказал мне, что один наш батальон сегодня утром бросил оружие, вылез из траншей, вышел за проволоку и встретился с таким же невооруженным немецким батальоном; потом обе стороны открыли по ним огонь из орудий. И теперь нам остается только ждать, пока тот немецкий генерал не вернется к себе". А Кидар ответит: " Так точно, сэр. Я слышал то же самое".
Наступил вечер, он шел к жестянке из-под бензина, глядя на зарево заката и уже не топча никаких теней. Однако, вспомнив не о комбинезоне, а о горении, он почти сразу же немного ускорил шаг; комбинезон лежал в жестянке уже более двенадцати часов, и от него могло ничего не остаться. Но поспел он вовремя: только жестянка раскалилась так, что нельзя было прикоснуться, ударом ноги он опрокинул ее и вытащил комбинезон, которому тоже нужно было немного остыть. Он остыл; уже был не вечер, а настоящая ночь; дома эта майская ночь была уже почти летней; и в уборной дерево снова уже не зеленело; продолжалась только вонь комбинезона; ему надоело носиться с ним, и он бросил его в раковину, где комбинезон словно бы демонстративно развернулся в последнем отрицании - тягучее, душное, чадное тление, представшее в расползшихся дырах, почти прекратилось, оставалась лишь крошечная искра, но, возможно, в самом начале был миг, когда лишь искра огня лежала на поверхности тьмы и падающих вод; и он отошел от раковины; в одной из кабин внутри была деревянная задвижка для тех, кто оказывался первым, и, будучи первым, он запер невидимую дверь, из кармана мундира вынул невидимый пистолет и большим пальцем спустил предохранитель.
Комната была снова освещена канделябрами, подсвечниками и жирандолями, окна были снова закрыты, а шторы опущены, чтобы в нее не доносился неусыпный мучительный шум переполненного города; снова старый генерал выглядел в своем белом, блестящем кабинете яркой игрушкой; едва он собрался крошить горбушку хлеба в стоящую перед ним миску, как отворилась маленькая дверь и появился молодой адъютант.
– Он здесь?
– спросил старый генерал.
– Так точно, - ответил адъютант.
– Пусть войдет, - сказал старый генерал.
– Потом не впускай никого.
– Слушаюсь, - ответил адъютант, вышел, прикрыл за собой дверь и вскоре распахнул ее снова; старый генерал не шевельнулся, лишь положил рядом с миской нераскрошенный хлеб; адъютант вошел и встал у двери навытяжку, за ним вошел генерал-квартирмейстер, сделал два шага и остановился, замер; адъютант вышел и прикрыл за собой дверь; генерал-квартирмейстер - худощавый, громадный крестьянин с болезненным лицом и пылким, негодующим взором постоял еще с минуту, еще с минуту оба старика глядели друг на друга, потом генерал-квартирмейстер махнул рукой и подошел к столу.
– Ты обедал?
– спросил старый генерал.
Генерал-квартирмейстер не ответил.
– Я знаю, что произошло, - сказал он.
– Я сам разрешил, допустил это, иначе бы этого не случилось. Но я хочу, чтобы ты мне сказал. Не признался, не согласился: заяви, скажи мне в лицо, что это устроили мы. Вчера немецкий генерал перелетел линию фронта и прибыл сюда, в этот дом.
– Да, - ответил старый генерал. Но другой молча стоял в непреклонном ожидании.
– Да, это устроили мы, - сказал старый генерал.