Приваловские миллионы. Хлеб
Шрифт:
Несмотря на все принятые предосторожности, в характере Зоси рано сказалось ее мужское воспитание, и она по своим привычкам походила больше на молодого человека. Женского общества она не выносила, и исключение, сделанное для Нади, скоро потеряло всякое значение. Дела по приваловской опеке расстроили хорошие отношения между Ляховским и Бахаревым. Последний не любил высказываться дурно о людях вообще, а о Ляховском не мог этого сделать пред дочерью, потому что он строго отличал свои деловые отношения с Ляховским от всех других; но Надя с женским инстинктом отгадала действительный строй отцовских мыслей и незаметным образом отдалилась от общества Ляховского. Правда, по наружному виду это трудно было отгадать, но оно чувствовалось во всем, и Ляховский искренне жалел об этом невыгодном для него обстоятельстве. Мы уже видели, что в нем
– Благодаря нашему воспитанию, доктор, у Зоси железные проволоки вместо нервов, – не без самодовольства говорил Ляховский. – Она скорее походит на жокея, чем на светскую барышню… Для нее же лучше. Женщина такой же человек, как и мужчина, а тепличное воспитание делало из женщин нервных кукол. Не правда ли, доктор?
Доктор на это ничего не отвечал обыкновенно, и Ляховский переходил на другой тон.
– Что будете делать, что будете делать, – говорил он, грустно покачивая головой. – Кровь великое дело. А в Зосе много дурной крови… Да, в ней много дурной крови! Но ведь в этом не мы с вами виноваты. Я вижу, что ей во многом еще недостает характера, силы воли, и она делается несправедливой и злой именно в силу этого недостатка. Но научите меня, что еще для нее я могу сделать? Отправить за границу, в Америку, – но ведь она не поймет и десятой доли того, что увидит, а всякое полузнание хуже всякого незнания. Как отец, я не могу отнестись беспристрастно, как желал бы к ней отнестись, и, может быть, преувеличиваю ее недостатки. Не помню где, но, кажется, в каком-то пустейшем французском романе я вычитал мысль, что нет ничего труднее, как установить правильные отношения между отцом и взрослой дочерью. А здесь затруднение усложняется тем, что у бедной Зоси нет матери… Нет, гораздо хуже, чем нет! Да, доктор… Но войдите в мое положение и скажите, не сделали бы вы то же самое, что я сделал?
XVI
Мы видели Ляховского с его лучших сторон; но он являлся совершенно другим человеком, когда вопрос заходил о деньгах. В конце каждого месяца в его кабинете с небольшими вариациями происходили такие сцены. В двери кабинета пролезает кучер Илья и безмолвно останавливается у порога; он нерешительно начинает что-то искать своей монументальной рукой на том месте, где его толстая голова срослась с широчайшими плечами. Узкие глаза смотрят в угол, ноги делают беспокойные движения, как у слона, прикованного к полу железной цепью.
– Зачем ты пришел, Илья? – спросит Ляховский усталым голосом.
– А насчет жалованья, Игнатий Львович…
– Зачем?
– Говорю: насчет жалованья…
– За деньгами пришел?
– За жалованьем.
– Деньги… везде деньги, всякому подай деньги, – начинает горячиться Ляховский. – Что же, по-твоему, я сам, что ли, делаю их?
– Не могу знать, Игнатий Львович.
– Не могу знать!.. А где я тебе возьму денег? Как ты об этом думаешь… а? Ведь ты думаешь же о чем-нибудь, когда идешь ко мне? Ведь думаешь… а? «Дескать, вот я приду к барину и буду просить денег, а барин запустит руку в конторку и вытащит оттуда денег, сколько мне нужно…» Ведь так думаешь… а? Да у барина-то, умная твоя голова, деньги-то разве растут в конторке?..
По оплывшей бородатой физиономии Ильи от одного уха до другого проползает конвульсивное движение, заменяющее улыбку, и маленькие черные глаза, как у крота, совсем скроются под опухшими красными веками.
– Ежели вы, Игнатий Львович, очень сумлеваетесь насчет жалованья, – начинает Илья, переминаясь с ноги на ногу, – так уж лучше совсем рассчитайте меня… Меня давно Панафидины сманивают к себе… и пять рублей прибавки.
– А кто эти Панафидины?
– Купцы… В гостином дворе кожевенным товаром торгуют.
– Купцы… Вот и ступай к своим Панафидиным, если не умел жить здесь. Твой купец напьется водки где-нибудь на похоронах, ты повезешь его, а он тебя по затылку… Вот тебе и прибавка! А ты посмотри на себя-то, на рожу-то свою – ведь лопнуть хочет от жиру, а он – «к Панафидиным… пять рублей прибавки»! Ну, скажи, на чьих ты хлебах отъелся, как боров?
– Это уж божеское произволение, – резонирует Илья,
– Что ты пристал ко мне с ножом к горлу? Ну, сколько тебе нужно?
– Да за месяц уж пожалуйте… двадцать пять рублей.
– О-о-о… – стонет Ляховский, хватаясь обеими руками за голову. – Двадцать пять рублей, двадцать пять рублей… Да ведь столько денег чиновник не получает, чи-новник!.. Понял ты это? Пятнадцать рублей, десять, восемь… вот сколько получает чиновник! А ведь он благородный, у него кокарда на фуражке, он должен содержать мать-старушку… А ты что? Ну, посмотри на себя в зеркало: мужик, и больше ничего… Надел порты да пояс – и дело с концом… Двадцать пять рублей… О-о-о!
– А вы, Игнатий Львович, и возьмите себе чиновника в кучера-то, – так он в три дня вашего Тэку или Батыря без всех четырех ног сделает за восемь-то цалковых. Теперь взять Тэка… какая это лошадь есть, Игнатий Львович? Одно слово – разбойник: ты ей овса несешь, а она зубищами своими ладит тебя прямо за загривок схватить… Однова пятилась да пятилась, да совсем меня в угол и запятила. Думаю, как брызнет задней ногой, тут тебе, Илья, и окончание!.. Позвольте, Игнатий Львович, насчет жалов…
– На!.. бери, бери!.. – кричит Ляховский отодвигая ящик конторки, на дне которого лежит несколько смятых кредиток. – На, грабь меня, снимай последнюю рубашку.
– Уж вы лучше сами отдайте…
– Не могу… чувствую, что пропьешь!
Эта история повторяется исправно каждый раз, поэтому Илья, как по льду, подходит к столу и еще осторожнее запускает свою лапищу в ящик.
– Покорно вас благодарю, – говорит Илья, пятясь к двери, как бегемот. – Мне что, я рад служить хорошим господам. Намедни кучер приходил от Панафидиных и все сманивал меня… И прибавка и насчет водки… Покорно вас благодарю.
Кучер Илья жил настоящим паразитом, но Ляховский никак не мог ему отказать, потому что другого такого Ильи в целой губернии не сыщешь, – ездил он мастерски и умел во всем потрафить барышне.
Чтобы докончить характеристику жизни в доме Ляховского, мы должны остановиться на Альфонсе Богданыче и Пальке. Альфонс Богданыч, безродный полячок, взятый Ляховским с улицы, кажется, совсем не имел фамилии, да об этом едва ли кто-нибудь и думал. Все привыкли к тому, что Альфонс Богданыч должен был все знать, все предупредить, все угадать, всем угодить и все вынести на своей спине, – к чему еще тут фамилия? Никто, кажется, не подумал даже, что могло бы быть, если бы Альфонс Богданыч в одно прекрасное утро взял да и забастовал, то есть не встал утром с пяти часов, чтобы несколько раз обежать целый дом и обругать в несколько приемов на двух диалектах всю прислугу; не пошел бы затем в кабинет к Ляховскому, чтобы получить свою ежедневную порцию ругательств, крика и всяческого неистовства, не стал бы сидеть ночи за своей конторкой во главе двадцати служащих, которые, не разгибая спины, работали под его железным началом, если бы, наконец, Альфонс Богданыч не обладал счастливой способностью являться по первому зову, быть разом в нескольких местах, все видеть, и все слышать, и все давить, что попало к нему под руку Одним словом, Альфонс Богданыч играл в доме ту же роль, как стальная пружина в часах, за что в глазах Ляховского он был только очень услужливым и очень терпеливым человеком. Ляховский считал Альфонса Богданыча очень ограниченной головой и возвысил его из среды других служащих только за ослиное терпение и за то, что Альфонс Богданыч был один-одинехонек Последнее обстоятельство в глазах Ляховского служило лучшей гарантией, что Альфонс Богданыч не будет его обкрадывать в интересах племянников и племянниц. Терпение у Альфонса Богданыча было действительно замечательное, но если бы Ляховский заглянул к нему в голову в тот момент, когда Альфонс Богданыч, прочитав на сон грядущий, как всякий добрый католик, латинскую молитву, покашливая и охая, ложился на свою одинокую постель, – Ляховский изменил бы свое мнение. Как это могло случиться, что Ляховский, вообще видевший людей насквозь, не мог понять человека, который ежедневно мозолил ему глаза, – этот вопрос относится к области психологии. Может быть, это самая простая психическая близорукость у себя дома людей, слишком дальнозорких вне этого дома.