Привет с фронта
Шрифт:
"Привет с фронта! Здравствуйте, Ниночка! Нас перевели в другое место, но недалеко от прежнего. Теперь мы живем в лесу, а перед нами цветущий луг..."
Это то письмо, с которого я и начала свое повествование. В нем Ведерников писал, что пленился каким-то цветком и намеревается ночью сползать за ним, сорвать и прислать мне.
Я живо представила, как он ползет ночью по полю боя за этим цветком на виду у немцев (я знала, что они пускают все ночи ракеты), и у меня сжалось сердце из-за страха за него. Глупый мальчишка, ведь его может ранить или даже убить на этом лугу!
Но
Весь день я проходила в каком-то сладком дурмане, а поскольку моя физиономия, как я уже говорила, не могла скрыть ничего, то все наши сестры и ранбольные глядели на меня, как на чокнутую, и покачивали головами.
Но к вечеру эта дурость с меня сошла, и я заторопилась написать письмо Ведерникову, в котором умоляла его не делать глупостей и что мне не надо никакого цветка с передовой, не надо никаких доказательств его любви, потому как я и так верю в нее.
Через несколько дней наша язва старшая назначила меня на индивидуальный пост к тяжелому послеоперационному больному. Видать, для того, чтобы я реже попадалась ей на глаза и не раздражала ее своим независимым и заносчивым видом. Не забыла она, конечно, и те пилюли, которые я ей отпустила за последнее время.
Поначалу я очень расстроилась. Сиди одна в палате с тяжелобольным, и никуда. Но вскоре, почувствовав свою нужность ему, тронутая его привязанностью ко мне, я уже не тяготилась дежурствами.
Он был ранен в голову, плохо ориентировался в обстановке, не понимал своего положения, но был добрый, застенчивый и очень стеснительный. Когда мы с девочками перестилали ему постель, он все твердил:
– Ну почему вы такие все молоденькие! Стыдно же мне. Неужели никого постарше нет.
Часто ему мерещилось, что к нему приехали его родные и привезли много продуктов, и он все уговаривал меня:
– Ниночка, ты же голодная. Почему не берешь у меня мяса? Видишь, сколько его у меня под кроватью. Бери сколько хочешь и неси домой.
Когда я заканчивала дежурство и собиралась уходить, он очень волновался.
– Как же ты пойдешь, Ниночка? Темно на улице. Ты оставайся, вон сколько коек свободных. А то, небось, страшно идти-то...
Аппетита у него, конечно, не было, и хлеб он не съедал, но прятал под подушку, чтоб не унесли няни, а вечером отдавал мне.
– Покушай, Ниночка. Не хватает, небось, хлебушка...
Да, хлебушка,
Раненые знали, как мы питаемся, и потому всегда предлагали нам то сахару, то хлеба, то супу, но я просто не могла почему-то брать у них, хотя и знала, что предлагают они от чистого сердца.
– Не надо, Василек. Сам потом доешь, - отказывалась я всегда.
– Бери, Ниночка, а то няньки заберут.
Няни и забирали потом, но я думала: и пусть, у них дети, они старенькие, им, наверное, труднее.
Больше недели я провела со своим Василевичем, а потом у него началось кровохарканье и его отправили в терапевтическую больницу.
Обливался он горючими слезами, прощаясь со мной, как ребенок, которого отрывают от матери. Всплакнула и я. Через некоторое время я узнала, что он умер...
Да, очень много смертей прошло у нас перед глазами... И только наша молодость, ее неистребимая жажда жизни и счастья помогли нам не падать духом, не потерять веры в прекрасное будущее, которое ожидает нас после победы, предвкушать вечера с танцами и... влюбляться... Да, влюбляться, несмотря ни на что!
В заботах о Василевиче время пролетело у меня очень быстро, и только когда его увезли от нас, я очнулась и забеспокоилась, что писем-то от Ведерникова не было.
И тут на меня напала хандра... Вообще, несмотря на свой веселый нрав, я могла иногда становиться невероятно мрачной и была неузнаваема. К счастью, такие периоды длились очень недолго - день, два, а то я просто не выдержала бы.
Вот и сейчас наступило такое состояние, и я не находила себе места. Томило предчувствие, что с Ведерниковым что-то случилось, и, конечно, из-за этого цветка, который растет на поле боя, и это будет ужасно - ведь я буду чувствовать себя виноватой...
И в самый разгар моего уныния, когда весь свет не мил, раскатами далекой передовой ко мне пришло:
"Привет с фронта! Здравствуйте, Ниночка!
Цветок я все-таки сорвал и посылаю Вам. Он вложен в отдельную бумажку, сложенную пополам. Если его не будет, значит, выкинула военная цензура, хотя я и написал на листочке просьбу его оставить".
Я приостановила чтение и достала из конверта этот сложенный листок. На нем и вправду было написано: "Дорогая военная цензура! Не выкидывай этот цветок. Я посылаю его любимой девушке".
Я развернула бумажку. Там лежал смятый, но еще не совсем засохший какой-то красный цветок. Красивого в нем ничего не было. Он был будто раздавленный, и на бумаге были красные следы от его сока, словно кровь... У меня сдавило грудь... Бывают у людей вот такие озарения, когда будущее на миг открывается им. Глядя на цветок, я совершенно ясно чувствовала, что это последнее письмо Ведерникова. До такой отчаянности ясно, что не могла уж читать продолжение письма, так как глаза застили слезы, а к горлу подползал тяжелый холодный ком...