Привидения и их жертвы, или Дом и разум
Шрифт:
Я уже было решился заговорить, но, заглянув ему в лицо, понял, что это выше моих сил. Его змеиный взгляд пронзал и завораживал. К тому же во всем его облике было столько достоинства, гордости, сознания превосходства, что каждый, сколько-нибудь знакомый с обычаями света, дрогнул бы, прежде чем решился бы выказать фамильярность или бесцеремонность. Да и что я мог сказать? И устыдившись своего порыва, я отступил на несколько шагов, не отставая, однако, от незнакомца, ибо так и не решил, что мне предпринять. Тем временем он завернул за угол, где его дожидался обычный экипаж, у ступенек которого стоял не ливрейный лакей, а слуга в костюме, какие носят гиды. В следующее мгновенье он сел в карету, и она тронулась. Мистер Дж. все еще стоял у входных дверей. Он спросил у возчика фургона, о чем справлялся незнакомец.
— Да просто полюбопытствовал, кому сейчас принадлежит этот дом.
Вечером того же дня вместе с одним своим другом я оказался в некоем заведении, называвшемся клуб «Космополитен», двери которого были открыты для людей всех стран, воззрений и званий. Там можно было выпить чашку кофе, выкурить сигару, зная заранее, что среди гостей встретятся приятные, а порой и выдающиеся
Не пробыв в зале и пяти минут, я заметил, что за одним из столов с моим знакомым, которого я тут назову Г., беседует оригинал миниатюрного портрета. Сейчас, когда он был без шляпы, сходство выглядело еще более разительным. Черты лица во время разговора казались менее суровы и даже освещались улыбкой, правда очень беглой и холодной. Величавость осанки, на которую я обратил внимание на улице, еще более бросалась в глаза, таким величественным, пожалуй, мог быть восточный принц, в манерах которого выражается идея высшего безучастия и привычной, нерассуждающей, досужей, но неумолимой силы.
Г. вскоре покинул незнакомца, который принялся читать научный журнал, совершенно поглотивший его внимание.
Я отозвал Г. в сторонку: «Кто этот господин и чем занимается?»
— Вон тот? Весьма замечательная личность. Мы повстречались в прошлом году в пещерах Петры, этой библейской Идумеи. Это лучший из известных мне ученых-ориенталистов. Мы вместе путешествовали, угодили к разбойникам, причем он выказал присутствие духа, спасшее нам жизнь, а впоследствии пригласил меня в Дамаск, где я провел день в его доме, утопавшем в цветущих деревьях и розовых кустах. Ничего прекраснее нельзя себе вообразить! Он прожил там несколько лет на широкую ногу, по-восточному. Я не могу избавиться от подозрения, что это вероотступник, несметно богатый и чрезвычайно эксцентричный, и, кстати сказать, великий магнетизер. Я собственными глазами видел, как он передвигал неодушевленные предметы. Если вынуть из кармана письмо и бросить его в другой конец комнаты, он прикажет ему лечь у его ног, и письмо, ползком и извиваясь, будет перемещаться, пока не выполнит приказ. Клянусь честью, это истинная правда. Я видел, как он заклинал погоду, разгонял и стягивал тучи с помощью не то стеклянной трубочки, не то палочки. Но он не любит толковать об этом с посторонними. Он только что вернулся в Англию и говорит, что не был тут невероятно долго. Позвольте представить вас ему.
— Сделайте милость! Так он англичанин? Как его имя?
— О, самое простое — Ричардс.
— Какого он происхождения? Из какой семьи?
— Откуда мне знать? Да и какое это имеет значение. Вне всякого сомнения, выскочка, но до чего богат, дьявольски богат!
Г. подвел меня к неизвестному, и знакомство состоялось. Манерами своими мистер Ричарде не походил на завзятого путешественника. По складу своему путешественники, как правило, наделены великим жизнелюбием, разговорчивы, порывисты, не терпят возражений. Мистер Ричарде был сдержан и говорил приглушенным тоном, манеры его казались суховатыми из-за высокомерно-церемонной вежливости, напоминавшей о прошлом веке. Мне подумалось, что и его английский не вполне был языком сегодняшнего дня. Я бы даже решился утверждать, что в его речи проскальзывал легкий иностранный акцент. Но тут он заметил, что на протяжении многих лет почти не имел обыкновения изъясняться на родном языке. Разговор наш коснулся перемен, какие претерпел вид Лондона с тех пор, как он в последний раз посещал столицу. Г. быстро перешел от этого к переменам морального свойства — литературным, социальным, политическим, а также на великих людей, сошедших со сцены за последние двадцать лет, и на новых великих, которые лишь вышли на подмостки. Ко всему этому мистер Ричарде не выказал ни малейшего любопытства. Он явно не читал никого из ныне здравствующих авторов и, видимо, не знал наших государственных деятелей, из тех, что были помоложе, даже по именам. Однажды — всего только однажды он рассмеялся, его рассмешил вопрос Г., не подумывает ли он баллотироваться в парламент. Смех был сдавленный, саркастический, зловещий — ухмылка, переродившаяся в смех. Через несколько минут Г. отошел от нас, чтоб перекинуться словом с какими-то дефилировавшими по зале знакомыми, и я сказал тихо:
— Я видел вашу миниатюру, мистер Ричардс, в доме, прежде принадлежавшем вам, а может статься, отчасти и построенном вами на такой-то улице. Вы проходили мимо него сегодня утром.
Я поглядел на него, лишь когда договорил, и он тотчас приковал к себе мой взгляд так крепко, что я не мог оторваться от его глаз, этих притягивающих к себе змеиных глаз. Помимо воли, будто слова, в которые облекались мои мысли, вытягивали из меня клещами, я прибавил, понизив голос до еле слышного шепота:
— Я изучал тайны жизни и природы, и потому мне стали ведомы имена учителей оккультного. Следовательно, я вправе говорить с вами. — И я назвал известный пароль.
— Что ж, — ответил он холодно. — Признаю за вами такое право. Что вы хотите спросить?
— Каковы пределы силы воли у известных натур?
— Каковы пределы человеческой мысли? Довольно подумать, и, прежде чем вы сделаете вдох, вы перенесетесь в Китай.
— Да, верно, но в Китае моя мысль бессильна.
— Выразите ее, и она обретет силу. Предайте ее бумаге, и рано или поздно она, возможно, переменит жизнь всего Китая. Что есть закон? Не более чем мысль. В той мере, в какой мысль безмерна, она имеет силу, и ценность ее несущественна: дурная мысль может создать дурной закон, столь же могущественный, как хороший, порожденный доброй мыслью.
— Ваши слова подтверждают мою собственную теорию. Посредством невидимых токов один мозг способен передавать свои мысли другому с той скоростью, с какой распространяется мысль при помощи фиксируемых глазом средств. Коль скоро мысль неистребима, она оставляет после себя отпечаток в органическом мире, даже когда оттуда уходит тот, чью голову она посетила. И значит, мысли здравствующих могут воскресить мысли умерших — те мысли, что посетили их при жизни, однако мысли здравствующих не могут достичь тех мыслей, которые сейчас рождаются у мертвых. Не так ли?
— Я уклоняюсь от ответа. Не стану обсуждать, достигает ли мысль пределов, которые вы ей приписываете, но продолжайте. У вас ведь был вопрос, который вы намеревались мне задать.
— Используя естественные средства, имеющиеся в распоряжении науки, исключительно злонамеренная и исключительно сильная воля, присущая иным натурам, может вызвать явления, подобные тем, какие прежде приписывали черной магии. И значит, она может обретаться в человеческом жилище в виде оживших образов всех скверных помыслов и скверных дел, задуманных и совершенных там в былое время. Иначе говоря, всё, на связь и на родство с чем претендует зло, — это незавершенные, запутанные, бессвязные обрывки и осколки старых драм, что разыгрались много лет назад в этих стенах. Словно в кошмарном сне случайным образом пересекающиеся мысли, преобразуясь в призрачные звуки и картины, вызывают ужас, но вовсе не по той причине, что это нашествия существ иного мира, нет, это просто страшные, зловещие повторы того, что уже было в реальном мире, включенные в злокозненную драму по воле какого-то злокозненного смертного.
Благодаря такому материальному посреднику, как мозг, эти фантомы обретают силу, равную человеческой: могут ударить будто электрическим разрядом, могут убить, если мысль атакуемого не подымается над кругозором изначального убийцы, могут уничтожить самое могучее животное, если оно теряется от страха, но не способны повредить и очень немощному человеку, если его ум чужд страху, хоть плоть и содрогается. Поэтому встречая в старых книгах чародея, растерзанного злыми духами, которых он сам же вызвал к жизни, или более того, читая в восточных сказках, как некий маг убил другого благодаря тому, что превзошел его искусством, мы можем предположить, что это правда в известном смысле: положим, некое физическое существо, следуя своим дурным наклонностям, сообщает неким частицам, обычно бездействующим и безобидным, ужасную силу: так молния, скрытая в облаке и безопасная, вдруг, в силу естественных причин, делается видимой, и, обретя форму, испепеляет тот предмет, который ее притягивает.
— В ваших словах есть проблески могущественной тайны, — ответил мистер Ричардс. — Согласно вашим взглядам смертный, обретший упомянутую вами силу, всенепременно становится олицетворением зла и пагубных желаний.
— Если употреблять ее тем способом, который я описываю, это именно так, хотя я верю старым преданиям, где говорится, что невозможно повредить добру. Но подобный смертный может принести вред лишь тем, с кем породнился или кого подчинил себе. Я приведу пример, который согласуется с законами природы, хоть кажется безумней россказней ополоумевшего монаха. Вы помните, что Альберт Великий в подробном описании, как вызвать духов и как повелевать ими, усиленно подчеркивает то, что может быть усвоено и понято немногими: магом нужно родиться, а это означает, нужно обладать определенным складом от природы. Как нужно быть поэтом от природы. И очень редко люди, наделенные большой оккультной силой, наделены и высшей силой разума; как правило, они страдают каким-либо умственным изъяном или недугом. При этом им должна быть свойственна, причем в невероятной степени, способность мысленно сосредоточиваться на одном предмете, способность энергетическая, которую мы называем волей. Пусть ум не здрав, зато он чрезвычайно мощен, когда решает обрести желаемое. Я опишу вам человека, который наделен таким характером и соответствующими силами в невероятной степени. Пусть он принадлежит к верхушке общества. Я полагаю, что его желания — по преимуществу желания чувственные, и, значит, ему свойственно огромнейшее жизнелюбие. Он совершенный эгоист, и свою волю он сосредоточил на себе. Страсти его неуемны, ему неведома высокая и прочная привязанность, но он умеет страстно домогаться того, чего в сей миг желает; он может люто ненавидеть то, что ему мешает; он может совершать чудовищные преступления, не ведая раскаяния; проклятия ему ближе, чем сокрушения о содеянном злодействе. Обстоятельства, в которые он попадает благодаря своему характеру, способствуют невероятному проникновению в тайны природы, что на пользу его эгоизму. Он очень тонко подмечает, что выгодно его страстям, он производит тщательные расчеты не потому, что любит истину, а из любви к себе, и это укрепляет его талант ученого. Я опишу вам человека, узнавшего на собственном опыте власть своих знаний над другими, подчинившего свое тело силе воли и изучившего в естественных науках все, что способно эту силу увеличить. Он любит жизнь, страшится смерти и жаждет жить и жить. Вернуться в юность он не может, как не способен прекратить движение к смерти, но, будучи не в силах обрести бессмертие, он может приостановить, и так надолго, что это кажется невероятным, распад органических частиц, который и составляет суть старения. Год значит для него не больше, чем для иного час. Его могучая воля, тренированная по научной системе, «заведует» износом собственного тела. Он живет и живет. А для того, чтоб не казаться чем-то сверхъестественным и небывалым, он временами «умирает» в присутствии очевидцев. Измыслив способ, как перемещать богатство, удовлетворяющее его нужды, он покидает то или иное место, обдумав, как торжественно отметить погребение. Он объявляется в иных краях, живет неузнанным, не возвращаясь в те места, где совершались прежние события, пока не умирают все, что помнили его в лицо. Он был бы глубоко несчастен, будь он способен сочувствовать, но у него есть лишь он сам. Хороший человек не принял бы такого долголетия. И никому, хорошему или дурному, он бы не мог и не хотел доверить свою тайну. Подобный человек возможен, подобного я вижу сейчас перед собой! Герцог такой-то, придворный короля, деливший время между сластолюбием и интригами, между алхимиками и чародеями. Затем в минувшем веке — шарлатан, преступник, носивший имя менее известное и обретавшийся в том доме, который вы сегодня созерцали. Скиталец, вновь посетивший Лондон и ощутивший то же, что и вы, бродя ныне по улицам, где больше не вываживают скаковых лошадей. Чужак в школе божественно-мистического знания, чудовищный лик жизни в смерти и — смерти в жизни, я призываю вас покинуть селения и города здоровых и возвратиться на развалины погибших царств — назад в пустыни зла.