Привычное дело. Рассказы
Шрифт:
– Надежка! – позвал Куров, когда ребята ушли в будку. – Ступай сюда, чего я тебе скажу-то.
– Чего, дедушко? – Надежка все еще рдела щеками и не могла отдышаться.
– А вот что. Ведь этот Мишка-то все время из-за тебя на ферму ходит, вроде бы и сторож-то я, а он тут все дни проживает. Только ты придешь, а он тут и есть, прикатил. Самая ты для него наглядная-ненаглядная. Пра!
Надежка сказала: «А ну тебя!» – и убежала в телятник.
Старик поднял разорванную надвое Митькину бумажку, расправил, сложил и, откинувшись, шевеля усами, начал старательно читать по складам:
– «Про... проти... тиво... зачат... Противозачаточн... очное сред... средство. Противозачаточное средство. Спо... способ спo... употребления». Ишь, мать-перемать! – Куров бросил бумажку и растер ее каблуком. – Митрей? Я думал, ты ему бланку на гербовой бумаге вручил, а у тебя тут воно какая директива. Это чтобы алиментов
– Ну! – Митька расхохотался. – А тебе, дедко, не надо такого лекарства? У меня есть.
– Нет, парень, не требуется. Меня уж на том свете с фонарями ищут. Не боишься, что в сельсовет-от вызовут?
– Мне ваше начальство, знаешь... Я его в гробу видел. В белых тапочках.
– Чево?
– До лампочки.
Куров не понял, что значит «до лампочки», переспрашивать постеснялся, сказал:
– А вот я в Сибире был, так там уполномоченных-то уважают, не то что у нас. Туда на мягкой машине, обратно на машине, а как привезут, кряду барана режут. В другой раз оне уж и знают, в какой дом идти. У меня в дому тоже, помню, после войны уполномоченные стояли. Иной все лето живет, а осенью ему, значит, замена приходит. Один раз приехал новый, ушел вечером собраньё проводить. А ко мне мужики пришли покурить. Олеха-сусед говорит: «А что, робята, давно думаю об одной загвоздке». – «О какой загвоздке?» – «А о такой, что охота мне узнать, чего оне в портфелях носят. Такие портфели толстые, как пузыри, и застежки светлые». – «Как, – говорю, – чего, бумаги всякие, директивы. Ну, квитанции там... Списки какие». Я, значит, только до ветру вышел, а мужики в это времё спорить, кто одно говорит, кто другое. Взяли да и открыли портфель-то, он за шкапом стоял. «Давай, – говорят, – поглядим, да и дело с концом, чтобы не было у нас разногласия и сумненья». Открыли, да и хохочут, в портфеле-то пол-литра белой. Ну и бумаги, конешно, списки...
– Да ну? – Митька словно бы обрадовался.
– Вот тебе крест, проверили. А вот которые еще до колхозов ходили, те ни-ни. Строгие были, ни себе, ни людям спуску не давали. Все ходили в одной форме, голос подавали, только когда собраньё.
Куров помолчал, глубокомысленно и неспешно потыкал батогом в землю, поглядел на небо:
– Прежде, робята, не так. Прежде уполномоченный придет, и глядеть не на что – кожа да кости. Ходили больше сухие, тонконогие, жидель на жидели. А теперече уполномоченный пошел сплошь густомясый. Поглядишь, что клубочки катятся. Так у вас что, Иван-от Африканович как? Все еще в африканских веревках? Спит?
– А чего ему сделается! Пробудится, дак развяжем.
И Митька с Мишкой будто по команде повернули головы: из водогрейки как раз выходила Надежка.
4. Митька действует
Ну Митька! Иван Африканович не мог надивиться на шурина. Пес, не парень, откуда что и берется? Приехал гол как сокол, даже и чемодан в дороге упек. Недели не прошло – напоил всю деревню, начальство облаял, Мишку сосватал, корову сеном обеспечил. И все будто походя. Так уж ловко у него все выходило, что Иван Африканович только моргал да качал головой и боялся близко к нему подходить, такой он разворот взял, лучше не подступаться.
В тот раз, когда загуляли, забурились, в тот раз Иван Африканович очнулся на полу в Мишкиной избе. У самого носа лежала и воняла недокуренная цигарка – больше ничего не видно было, потому что Иван Африканович лежал ничком. Хотел повернуться – не может повернуться. Голова гудела колоколом, в брюхе пусто и тошно, будто притянуло весь желудок к одному ребру. Нет, это не ремесло, так пить... Вся беда, все горе от этой водки, чтобы она провалилась вся, чтобы сгорела огнем! Здоровье людям губит, в семьях от ее, проклятущей, идут перекосы. Вся земля вином захлебнулась. Уж сколько раз Иван Африканович закаивался выпивать, нет, очухаешься, приоперишься маленько, глядишь, опять понесло, опять где-нибудь просочилась. А все дружки-приятели. Одному Ивану Африкановичу давай за так – не надо, а ежели люди да попало немножко – и пойдет шире-дале, не остановишься. Сперва вроде хорошо, все люди кажутся добрыми, родными, всех бы, кажись, озолотил, всех приголубил, и на душе ласково, радостно. А потом... Очнешься, душа болит, как будто кого обокрал, не рад сам себе, белому свету не рад. Нет, это не ремесло. В тот раз Иван Африканович очухался на полу, ни встать не может, ни шевельнуться: «Робята, однако, все ладно-то?» А они гудят за столом, решают, развязывать Дрынова или погодить. Митька говорит: «Пусть полежит в таком виде». – «Нет, надо развязать, – это Мишка Петров доказывает, – я Ивана Африкановича, как родного брата, уважаю, я...» А Иван Африканович спросил: «Дак я чего, связанной разве?» – «Ну!» – это Митька говорит. «Дак
У Ивана Африкановича обмерло сердце, когда Митька развязал полотенце: Пятак и правда лежал на лавке и не шевелился. А Митька говорит: «Вон за милицией подвода ушла». Ивана Африкановича прошибло цыганским потом, руки-ноги затряслись, подошел к Пятаку. Слушает, а Пятак храпит в две ноты, сразу отлегло. Нет, это не ремесло. Митька налил Ивану Африкановичу чайный стакан, с горушкой налил. «Давай, – говорит, – на помин Пятаковой души», – а Иван Африканович не взял, пошел домой, а Митька остался, и дома теща с Катериной в четыре руки целые сутки пилили Ивана Африкановича. Дело привычное. От Митьки-то они еще раньше отступились. Беда! Он и домой-то редко показывался. Ночевать приходил не вечером, а утром. «Привет, архаровцы!» – с порога кричит. Спутались они с Мишкой Петровым не на шутку, пьют вместе, на тракторе ездят, а недавно вздумал Митька Мишку женить...
Вышло так, что вся деревня два дня только и говорила об одном деле.
Дашка Путанка напоила Мишку каким-то хитрым зельем. Мишку рвало весь вечер, а может, и не от этого, но то, что Дашка навела приворотного зелья, это уж точно, а то, что Мишка нечаянно выпил это зелье, – тоже точно. Он выпил приворотное зелье, потому что уже не разбирал, что в стакан налито, и его начало корежить, потом он уснул, а Дашка пошла ругаться с Надежкой. Она подкараулила Надежку у изгороди и накинулась на бедную девку: ты, дескать, и такая, ты и сякая, ехала бы туда, откуда приехала, у тебя, мол, и подол короток, и зубы железные, а Надежка и не думала с ней из-за Мишки ругаться, взяла да пошла от Путанки, а Дашка в нее щепкой кинула и кричит на всю деревню и руками машет. Вот дура толстопятая!
Иван Африканович сам слышал, как Дашка ругалась, полезло из нее невесть что, под конец разошлась так, что начала сыпать с картинками. Стыд! На что только не способны эти бабы, особо когда в раж войдут, а ежели из-за мужика, так они и совсем ничего не замечают. Нет, конешно, не всякая. Вон у него Катерина не такая, она бы не стала ни кричать, ни позориться...
Надежка с Путанкой связываться не стала. Она и взаправду на другой день уехала, – может, у нее отпуск весь вышел, а может, и просто так, взяла и уехала от греха. Мишка пробудился, Надежки-то уже не было. Махнул рукой: «Хы, подумаешь!» И опять к Дашке, уже через парадный ход, раньше-то ходил через задние ворота, проводит Надежку и шмыгнет к Путанке ночевать, только через задние ворота. Теперь пошел в полный рост и прямо в парадные ворота, а Дашка, видать, подумала, что наговорное зелье действует, навела для надежности еще, да и развела его водкой. Только поставила это пойло Мишке на стол, вдруг Митька в избу, без Мишки ему ни жить, ни быть, прямо к Дашке и заперся. Садится Митька за стол, наливает без спросу и пьет, и сразу аж веко у него задергалось. «Это чего у тебя, хозяйка, зубровка, что ли?» – спрашивает. А Дашка сердится, не любо, что Митька цельный стакан зелья зря извел, сама не своя побежала к шестку, потом к залавку, несет бутылку новую, нераспечатанную. И все подставляет Митьке бутылку-то да приговаривает: «Вот, Мит-рей, ты пей из этой, это-то свежая, это-то свежая!» Митька говорит: «Подожди, хозяйка, и свежая от нас не уйдет, а вот из этой еще... Где, – говорит, – покупала, вроде на туземский ром смахивает. Аж глаз выворачивает». Раз по разу выдул Митька всю бутылку Мишкина приворотного зелья, а что там было наведено, это известно одной Дашке Путанке. То ли куриный помет с сушеными пауками, то ли без пауков. Неизвестно. Только Мишке мало досталось из первой бутылки, и Дашка готова была Митьку разорвать. Митьку же надо было ей не ругать, а озолотить, потому что на другой же день по Митькиному наущению все трое поехали на Мишкином тракторе в сельсовет, и Дашка с Мишкой расписались, и вся деревня только об этом и судачила. Вот какой пес.
Женил Дашку на Мишке, приходит домой. «Привет, архаровцы!» Конечно, архаровцев у Ивана Африкановича много, окружили его, а он одному конфет горсть, другому горсть, по избе ходит, как по палубе. Ивана Африкановича дома не было, косил с Катериной на другой территории. Евстолья и рассказала Митьке все приключения насчет сена. Митька слушал, слушал и говорит: «Эх вы!» Взметнулся и чай не допил. Уже после Иван Африканович узнал, что Митька с Мишкой прицепили сани и махнули прямо на Левоновы стожья, где Иван Африканович косил по ночам. Люди все были на работе, никто не видел, куда трактор с санями ушел, часа за три все дело было обтяпано. Оба стога навалили на сани, привезли к повети, перекидали в одну секунду, все шито-крыто. И все бы, может, и обошлось, быть бы Ивану Африкановичу с сеном, кабы не эта Дашка Путанка...