Признания авантюриста Феликса Круля
Шрифт:
Я не считаю возможным с позиций высокой морали ополчаться на домогательства, в моем особом случае мне не вовсе не понятные, и скорее готов заодно с римским поэтом воскликнуть: ничто человеческое мне не чуждо. По поводу же моего собственного обучения науке любви мне хотелось бы рассказать следующее: среди многоразличных людских пород, которые представились моему взору в большом городе, одна, совсем особая и в почтенном обществе неизменно дающая щедрую пищу для фантастических измышлений, не могла не привлечь к себе внимания еще незрелого юноши. Я говорю о той части женского населения города, которая под названием «публичные женщины», «девы радости» или попросту «эти создания», а в более выспреннем тоне — «жрицы Венеры», «нимфы» и «фрины» проживает в домах терпимости либо в ночное время снует по определенным улицам и предлагает себя, с разрешения властей или в силу попустительства таковых, сластолюбивой и платежеспособной части мужского населения. Мне всегда казалось, что если смотреть на это явление так, как, по-моему, вообще следовало бы смотреть на вещи, а именно свежим, не омраченным привычкой взглядом, то мы увидели бы в нем красочный пережиток более ярких эпох, вклинившийся в наш благоприличный,
«Птицы смерти» или «трупные курочки» — так зовет народ мелких сов, которые, по старинному поверью, в стремительном ночном полете стукаются об окно смертельно больного и криком: «Идем со мною!» — зовут на свободу оробелую душу. Не странно ли, что именно к этой формуле прибегают и сомнительные ночные сестры — те, что бродят под фонарями и дерзко призывают мужчин к тайным утехам плоти? Некоторые из них дородны, как султанши, и затянуты в черный атлас, с которым призрачно контрастирует мучнистая белизна пухлого лица; другие, напротив, худы нездоровой худобой. Все они вызывающе накрашены с учетом полутьмы ночной улицы. Малиново-красные губы пылают у одних на лице, белом как мел, у других — меж густо нарумяненных щек. Их тонкие брови четко изогнуты, подведенные глаза удлинены черными штрихами и неестественно блестят из-за впрыснутого в них состава. Фальшивые бриллианты переливаются у них в ушах, на огромных шляпах покачиваются перья, в руках у всех неизменный мешочек, сумочка-ридикюль, в котором хранятся кое-какие туалетные принадлежности — губная помада, пудра и противозачаточные средства. Проходя по панели, они чуть касаются рукой твоей руки; их глаза, в которых отражается свет фонарей, устремлены на тебя из темного закоулка; их губы кривит призывная, непристойная улыбка; торопливым шепотом бросая прохожему зов «трупной курочки», они таинственным кивком головы манят его в соблазнительно неведомую даль с таким видом, словно храбреца, последовавшего этому зову и кивку, ожидают там никогда не испытанные, безграничные наслаждения.
Как часто доводилось мне издали наблюдать эти сценки, не предназначенные для стороннего глаза; я видел, как хорошо одетые мужчины либо неуклонно продолжали свой путь, либо пускались в переговоры и, придя наконец к соглашению, быстрым шагом следовали за распутной своей предводительницей. Ко мне девы радости с этой целью не подступались, ибо клиент в столь убогом наряде не сулил им практических выгод. Правда, вскоре я уже мог порадоваться их внепрофессиональной благосклонности к моей особе; и хотя сам я, памятуя о своем экономическом бессилии, никогда не осмеливался к ним приблизиться, но зато они, смерив меня любопытно-одобрительным взглядом, нередко первые обращались ко мне с идущими от сердца словами: дружески расспрашивали, кто я и что я (в ответ я уверял, что нахожусь во Франкфурте так, для времяпрепровождения). И надо сказать, что, болтая в подъезде или в подворотне с целой стайкой «трупных курочек», я выслушивал немало признаний на самом вульгарном и низменном диалекте. Между прочим, было бы лучше, если бы эти создания вообще не говорили. Молча улыбаясь, кивая головой и стреляя глазами, они производят впечатление, но, едва раскрыв рот, уже рискуют утратить свой ореол. Ведь слово — враг всякой таинственности и грозный обличитель пошлости.
Впрочем, в моей короткости с ними заключалась известная прелесть, прелесть опасности. И вот почему. Тот, кто зарабатывает свой хлеб, профессионально служа похоти, сам отнюдь не возвышается над этой врожденной человеческой слабостью, ибо нельзя пестовать любострастие, пробуждать и удовлетворять его, не посвящая себя ему целиком, не питая к нему особой склонности, более того, не являясь подлинным его детищем. Так вот и получается, что эти девицы, помимо многочисленных любовников, которых они обслуживают, по большей части еще обзаводятся другом сердца, возлюбленным, и этот возлюбленный, выходец из той же низменной среды, строит свою жизнь на их мечте о счастье не менее деловито, чем они — на мечте всех других людей. Эти, как правило, наглые и на все способные субъекты дарят своих любовниц радостью внеслужебных ласк, охраняют и в известной мере регулируют их труд, оказывают им своего рода рыцарственное покровительство, но зато становятся над ними полновластными хозяевами и властителями, отбирают у своей подруги львиную долю заработка и, если он кажется им недостаточным, обходятся с ней весьма сурово, она же покорно это терпит. Власти предержащие относятся к этим людям весьма неодобрительно и постоянно их преследуют. Вот почему подобные шашни таили в себе двойную опасность. Во-первых, полиция нравов могла задержать меня, приняв за одного из этих молодчиков, а во-вторых, я рисковал вызвать ревность этих тиранов и свести знакомство с их ножами, которыми они, кстати сказать, орудуют весьма умело. Итак, осторожность соблюдалась с той и другой стороны, и если многие из ночных фей недвусмысленно давали мне понять, что не прочь отдохнуть со мной от своих докучливых обязанностей, то двойная бдительность препятствовала этому до тех пор, покуда не выяснялось, что устранена хотя бы половина опасности.
Однажды вечером, после того как я допоздна с особым упорством и удовольствием предавался изучению городской жизни, мне захотелось отдохнуть от своих странствий за стаканом пунша во второразрядном кафе. На улице дул резкий ветер и хлестал дождь вперемешку со снегом, а до моего дома путь был не близкий; но и этот приют в ночную пору имел весьма негостеприимный вид: часть столов и стульев уже была нагромождена друг на друга, поломойки старательно оттирали грязный пол мокрыми тряпками, официанты от сонливости едва волочили ноги, и если я все-таки продолжал сидеть за столиком,
Зал был почти пуст. У одной стены, склонившись на столик и прижавшись щекой к кожаному мешочку с деньгами, спал какой-то человек, похожий на торговца скотом. Напротив его два очкастых старика, видимо страдавших бессонницей, в полном молчании играли в домино. Но через два или три столика от меня за рюмкой зеленого ликера сидела одинокая барышня, явно из «тех», но нигде еще мне не встречавшаяся; мы обменялись с ней взаимно благожелательным взглядом.
Она походила на иностранку. Из-под красного вязаного берета, сдвинутого набок, прямыми прядями свисали черные, довольно коротко остриженные волосы, частично прикрывая щеки, которые из-за резко выступающих скул казались ввалившимися. У нее был вздернутый нос, большой, ярко накрашенный рот и косо посаженные, словно невидящие, глаза какого-то странно необычного цвета, с чуть загнутыми кверху внешними уголками. Красный берет она носила к канареечно-желтому жакету, мягко обрисовывавшему ее малоразвитые формы; я даже заметил, что у нее длинные, как у жеребенка, ноги, а это всегда мне нравилось. Кончики ее пальцев тоже загибались кверху — мне это бросилось в глаза, когда она поднесла к губам рюмку зеленого ликера, и я подумал, что рука у нее очень горячая, может быть потому, что на ней так отчетливо проступали жилки. Вдобавок у незнакомки была привычка выпячивать и снова втягивать нижнюю губу, едва прикоснувшись ею к верхней.
Итак, мы с нею несколько раз переглянулись, хотя по ее раскосым блестящим глазам трудно было определить, куда она, собственно, смотрит, и наконец я не без смущения заметил, что она удостоила меня кивка, того кивка в любодейную неизвестность, которым ее товарки сопровождают зов «трупной курочки». Я молча вывернул наружу свой пустой карман, но она ответила мне движением, ясно говорящим, что бедность не должна меня смущать, затем повторила свой знак и, положив на мраморную доску столика плату за зеленый ликер, мягкими шагами пошла к двери.
Я тотчас же двинулся за нею. Грязный, затоптанный снег чернел на тротуарах, шел косой дождь, и большие бесформенные хлопья снега, которые падали вместе с ним, ложились, словно мокрые мягкотелые животные, на плечи, лица и рукава прохожих. Поэтому я обрадовался, когда незнакомка кивком подозвала тащившуюся мимо извозчичью карету. Она вполголоса сказала вознице название какой-то мне совсем неизвестной улицы и вскочила в экипаж; я последовал за нею и тоже опустился на обтрепанное сиденье.
Только теперь, когда наша колымага загромыхала в ночной тишине, мы вступили в разговор, который я не решаюсь здесь передать, ибо не подобает благопристойному перу опускаться до грубой фривольности. Он, этот разговор, начался безо всякого вступления, без учтивых вокруг да около; с самых первых слов его отличали полнейшая свобода и разнузданнейшая безответственность, возможная разве что во сне, когда наше «я» вступает в общение с тенями — со своими же собственными порождениями. Это было нечто, казалось, совершенно немыслимое в действительной жизни, где плоть и кровь одного существуют раздельно от плоти и крови другого. Но здесь имела место именно такая разнузданность, и, признаюсь, я был до глубины души взволнован пьянящей странностью происходящего. Каждый из нас не был один, но нас было меньше, чем двое, ибо двое, как правило, сразу вступают в несвободное, условное общение; здесь же об этом не могло быть и речи. У моей подруги была манера закидывать свою ногу за мою с таким видом, словно она просто сидит нога на ногу; все, что она говорила и делала, было до удивительности вольно, смело, беспутно, как мысли человека, оставшегося наедине с собой, и я с радостной готовностью следовал ее примеру.
Короче говоря, наша беседа свелась к обоюдным признаниям в том, что мы понравились друг другу, к исследованию, обсуждению, расчленению внезапно возникшего чувства и уговору на все лады это чувство лелеять, развивать, извлекать из него пользу. Моя подруга не скупилась на восхваления, отдаленно напомнившие мне похвалы мудрого клирика, некогда слышанные мною в родном городе, только что ее слова одновременно носили и более общий и более решительный характер. Ведь человек сведущий, заверяла она, с первого взгляда поймет, что я призван к служению любви и что это призвание равно пойдет во благо мне самому и человечеству, если я целиком ему отдамся и на этой основе буду строить свою жизнь. Но она хочет быть моей наставницей и основательно пройти со мной курс обучения, ибо ей ясно, что мои способности еще нуждаются в искусном руководстве… Вот что я понял из ее слов, приблизительно, конечно, так как в соответствии со своим чужеземным обличием она и говорила неправильно, на ломаном языке, собственно, вовсе не владела немецкой речью, отчего слова и обороты, ею употребляемые, частенько граничили с бессмыслицей и еще усиливали впечатление, что все это происходит во сне. Но что я хотел бы особо подчеркнуть и отметить, так это полное отсутствие легкомысленной резвости в ее манерах; при всех обстоятельствах — а обстоятельства временами складывались весьма своеобразно — она сохраняла строгую, почти сумрачную серьезность во время этой поездки по ночным улицам и на протяжении всего нашего знакомства.
Когда карета, отгромыхав свое, наконец остановилась, моя подруга заплатила извозчику. Затем мы стали подниматься по холодной темной лестнице, пропахшей копотью, пока не дошли до дверей ее комнаты, выходивших прямо на площадку. Внезапно стало очень тепло: запах сильно натопленной железной печки мешался с густым цветочным ароматом косметики, лампа распространяла темно-красный притушенный свет. Комната была убрана с сомнительной роскошью: на покрытых плюшевыми скатертями столиках в пестрых вазах искусственные букеты из пальмовых веток, бумажных цветов и павлиньих перьев; повсюду были разбросаны пушистые шкуры, и надо всем царила кровать с балдахином из красной шерстяной материи с золотой каймой. Поразило меня и обилие зеркал: зеркала я обнаружил даже там, где никому бы не пришло на ум искать их — одно было вделано в изголовье кровати, другое висело рядом на стене. Но так как и она и я испытывали желание до конца познать друг друга, то мы немедленно приступили к делу, и я пробыл у нее до наступления утра.