Призрак Небесного Иерусалима
Шрифт:
– Да? – Лицо Леонида на несколько секунд стало озадаченным. Очевидно, экскурс Кентия поколебал одну из основ его философской школы.
– Перейдем к Николаю Сорыгину, если вы не против? – аккуратно вернул его в настоящее Иннокентий.
– Колян-то? Хороший мужик, но, понимаете ли, цветок!
– Цветок?
– Да. Видите ли, у меня есть концепция. – Леонид потер тонкий нос весь в мелких черных точках. А Иннокентий поднял в вежливом удивлении бровь. – Пьяницы бывают «бедовые» – это те, что пьют от жизненных испытаний. Положим – жена ушла, или с работы выгнали, или апофегей: сначала с работы выгнали, а потом и жена… Еще есть «стахановцы» – это у которых и жена, и любовница, и куча бизнесов и нищей родни, и никто не хочет оставить в покое. Те снимают стресс, бедняги. Ну, дальше – «цеховики», –
– А вы, простите, к какой группе себя относите? – Иннокентию уже очень хотелось уйти и из этого сального места, и от преисполненного собственной значимости пьяницы. Но опыт внимательной беседы, усвоенный еще с продажи и покупки ценных антикварных реликвий у коллег по ремеслу, подсказывал: надо дать человеку выговориться. Только в потоке речи он сумеет выловить ту самую золотую рыбку, которую не смогли поймать до него следователи… Поэтому он доброжелательно поглядел в водянистые глаза собеседника – Так как же?
– О, – сказал Леонид и расслабленно махнул тонкой длиннопалой кистью. – Я – философ. Наблюдатель душ. Алкоголь – как способ познания мира. А вот Николай был цветок. Это знаете, когда пьешь, как дышишь. Для него водка была – вроде солнца, влаги или почвы, в которую он пустил корни. Ни семьи, ни работы, ни лишней мысли. Его несло течением жизни – свободно и плавно.
– Куда несло? – перебил Иннокентий, боясь упустить отблеск золотой рыбки в мутной воде.
– Как куда? – удивился все более нетрезвый философ. – Как и всех – к смерти… Поймите, не мог он никому сделать плохо. Не было у него дурных намерений или там сильных страстей. Колян только и хотел, что пить да радоваться! – Леонид поглядел на Кентия сквозь водочную бутыль и закончил почти библейским: – Как птица, добывал корм свой легко…
А потом жестом предложил Иннокентию разделить остатки «Столичной», которую Кентий принес в надежде на продуктивную беседу. Тот помотал головой, и жидкость с нежным журчанием перелилась в захватанный Леонидов стакан.
– Не ищите дальше, – засыпая, наставлял его Леня. – Коля был цветком, и его сломали… Точнее – подпитали не тем удобрением… – Голова его упала на стол. Почти сейчас же раздался жалостливый, с присвистом, храп.
Иннокентий со вздохом встал, попытался отряхнуть брюки, горестно вздохнул: время плюс химчистка. А результата – ноль. Рыбка так и не показалась. Да и плавала ли она в тех отравленных водах? «Цветок, – повторял он, сбегая вниз по лестнице, замуровать себя в грязном, дурнопахнущем лифте не хотелось категорически. – Цветок, значит…» – Перед глазами почему-то (видно, в пику только что увиденному неэстетическому быту) распускались хризантемы, наброски тонкой тушью, в стиле японских гравюр. «Вновь встают с земли Опущенные дождем Хризантем цветы», – вертелось в голове хайку Басё, сочиненное примерно в то же время, когда Москва застраивалась под Небесный Иерусалим. – «Уже никогда не встанет», – подумал он про погибшего пьяницу, выходя на воздух и с наслаждением прогоняя из легких тошнотворный запах квартиры алкогольного философа: он и дышать, как и сидеть на табурете, старался там вполсилы.
Кентий был недоволен собой. Он ничего не узнал для Маши и никак ей не помог. Садясь в машину, он включил радио. «Отцвели уж давно-о-о хризантемы в саду-у-у…» – запело радио голосом Олега Погудина. – «О господи!» – Иннокентий почувствовал себя совсем виноватым.
Пора было ехать и признаваться Маше в собственной несостоятельности.
Андрей
Андрей хорошо протряс того журналиста. Все вытряс, в том числе и адрес Алмы Кутыевой. Сейчас он мучительно и медленно продвигался в московских пробках. Мучительно – не потому что медленно. Мучительно – поскольку было ясно: встреча с Алмой Кутыевой, матерью одного из солдат, которого вернули домой полым и – мертвым, будет не из легких. А Андрей
Андрей снова и снова возвращался к разговору с Машей и ее франтоватым приятелем и пытался найти несоответствие, лакуну, наглядно свидетельствующую – дело не в средневековых мистических бреднях. Дело – в грязных деньгах, грязной политике, грязной страсти. Всякой милой профессионалу банальщине, на которой, как на трех китах, держится логика любого убийства. Но банальщина не вписывалась в историю про лед, холодильник, Москву-реку, оторванные языки на старой электростанции, оторванные руки у Покровского собора, четвертованную губернаторшу в Коломенском… А Иоанн Богослов и Иоанн Грозный – вписывались. И как же ему не хотелось влезать во все это! Но Маша уже окунула его с головой, как в прорубь зимой, в то пространство, где не было ни рыб, ни растений, а только медленная, густая, створоженная от холода мертвая вода, наполненная чьим-то безумием. И отвернуться от этого безумия не представлялось возможным. «Убийственная логика убийцы», – бездарно скаламбурил он, выезжая с кольцевой.
Алма Кутыева жила на отшибе. Точнее, там жили ее родственники – то ли сестра покойного мужа, то ли брат самой Кутыевой. Квартира была похожа на стоянку цыганского табора: так много там было народу, так все быстро передвигались в тесном пространстве, так громко переговаривались. Алма закрылась с ним в ванной, показавшейся оазисом тишины. Ванна была полна замоченным цветным бельем: красные тряпки плавали в ошметках серо-розовой пены, и в первую секунду Андрей отшатнулся – пока не понял: просто линяют дешевые красители на кровавых платках. Просто красители, просто.
Алма указала ему на табуретку, а сама присела на край ванны.
– Извините, – сказала коротко, кивнув на дверь. За ней билось многоголосье большой шумной семьи. – Следователь уже ведет дело в Хабаровске. Вы зачем пришли?
– Видите ли, – Андрей вынул из портфеля бумаги, – я расследую дело, возможно, связанное с гибелью вашего сына.
– Еще одного солдата порезали? – горько усмехнулась Кутыева. – Или вы с деньгами?
– С какими деньгами? – нахмурился Андрей.
– Деньги мне уже предлагали, – подняла голову Алма. – Но, видно, пожалели.
Андрей растерянно молчал.
– Не знаете? – Алма сунула руки в карманы старого зеленого халата. – Приходил тут следователь из военной прокуратуры. С чемоданчиком. Просил забыть, по-дружески. Мы его с братом вытолкнули за дверь – мы своих мертвых не продаем.
Андрей увидел, как руки под истрепанной фланелью сжались в кулаки.
– Мальчика моего привезли – без нутра, как курицу! Сказали, покончил жизнь самоубийством! Думали, раз мы в деревне живем, так до Москвы не доберемся? Думали, если у нас тело омывают старейшины, то мать и не узнает ничего?! И никто не защитит?! – Алма уже кричала. А за дверью, напротив, установилась подозрительная тишина. «Стоят вокруг – слушают», – подумал Андрей. И болезненно поморщился. – Я еще матерей нашла! У них сыновья в тех же местах служили! Все – безотцовщина! И еще сироты – их вообще никто не защитит! Теперь – хороший следователь у нас! В Москву приехала уже полгода как!
Андрей вынул фотокарточку Ельника и протянул Кутыевой:
– Это не тот самый следователь? Из военной прокуратуры?
Алма мгновенно замолчала, медленно вынула руку из кармана, взяла фотографию и сразу отдала Андрею обратно, будто брезговала даже смотреть на это лицо.
– Он, – сказала внезапно севшим голосом.
– Хорошо, – кивнул Андрей. – В квартире кто-то был или вы принимали его одна?
– Одна. – Алма задумалась. – А потом брат пришел. Мы его и выгнали.
– Хорошо, – кивнул Андрей еще раз. А потом вдруг дотронулся до той руки, что еще оставалась, сведенная в маленький кулак, в кармане халата. – Мне очень жаль.