Призрак оперы N-ска
Шрифт:
— Вот эти шесть еще… — проводник с собакой указал на отставленные чуть в сторону футляры.
— Товарищ майор, я могу увести Найду, чтобы она не волновалась? — собака, действительно, нервно поскуливала и сильно тянула поводок.
— Конечно, идите… Спасибо, товарищ капитан!
— Да ну! — и направившийся к выходу капитан улыбнулся и махнул рукой.
* * *
Случался ли у Бесноватого сердечный приступ или нет, оркестрантам так выяснить и не удалось. Кто-то в театре обрадовался, кто-то загрустил — но Абдулла Урюкович, живой и невредимый, на следующий день, как ни в чем не бывало, явился репетировать с оркестром. «Арфы, вы что там играете?! В Японию ехать не хотите?!. …Медь, громче! Контрабасы, маркато!.. Всем смычком, шакалы!..» —
В это время Антон Флаконыч Огурцов, баритон Барабанов и потомственный певец Лапоть Юрьев, вооружившись большими сачками и растянувшись в цепь, шли по нижнему оркестровому фойе. В рамках работы отдела художественной безопасности театра они выполняли важнейшую директиву Абдуллы Урюковича. Дело в том, что с некоторых пор приподнятую атмосферу высокого искусства, неизменно царившую на спектаклях и концертах маэстро (да хранит Аллах здоровье и разум его!) стала беспардонно и гнусно профанироваться появлением на сцене огромного и наглого рыжего кота. Усаживаясь на рампе, бесстыжая тварь умывалась, позевывала, потягивалась — и только после того, как все внимание публики обращалось на него, котяра неспешно скрывался в кулисах. Баритон-спортсмен Селезень даже написал в отдел художественной безопасности театра рапорт, в котором обвинил паскудного кота в срыве спектакля «Евгений Онегин». В своем донесении певец жаловался, что возникнув на суфлерской будке (и тем самым изрядно оживив публику) как раз в то время, когда баритон запел: «…примите ж исповедь мою…», кот до поры до времени лишь внимательно прислушивался; однако как только Селезень затянул: «мечтам и годам нет возврата», гадкое животное принялось подпевать баритону-спортсмену ужасным гортанным мяуканьем. Правда, артисты оркестра злословили, что кот лишь подправил певцу интонацию — но шквал оваций, раздавшийся после арии, баритон Селезень разделил с мохнатым злодеем, с комической важностью потешно вставшим на задние лапы.
Думаю, нелишним будет сообщить непосвященному читателю, что в подвалах N-ской оперы с незапамятных времен проживали большие кошачьи семьи. Потомственные театралы, они никогда не позволяли себе объявиться на сцене во время спектакля, следя за представлением откуда-нибудь с верхотуры. Впрочем, в последнее время на оперу вообще никто из котов не ходил, предпочитая слушать пожилых, растянувшихся на трубах кошаков, неспешно мурлыкавших о певцах и дирижерах прошлых лет…
Беспощадная травля, развернутая особистами театра, застала кошачье сообщество врасплох: многие десятки лет им не приходилось сталкиваться с подлостью и жестокостью. Взрослые коты (из тех, кто уцелел) стали спешно эмигрировать в соседние дворы и подвалы; котята помоложе рассыпались по буфетам и репетиционным классам, где их разбирали по домам сердобольные артисты… Так или иначе, но для кошачьей коммуны в Дзержинке наступили черные дни: Огурцов и Юрьев, отлавливая бедных зверушек удавками и сачками, нещадно душили их; баритон Барабанов сворачивал котам шею, а режиссер Забитов, оскалившись, резал тех маленьким перочинным ножичком. Все тушки затем относились на опознание лично Абдулле Урюковичу, но дирижер лишь морщился и досадливо поводил прыщами: рыжего среди убитых не было.
* * *
…Пожалуй, одним из самых перегруженных работой департаментов Дзержинки был ОХБ — чего-чего, а работы в отделе художественной безопасности театра хватало. Сформировался он (вскоре после прихода к власти Абдуллы) на месте бывшего главного режиссерского управления оперы вполне естественным образом: режиссеров в театре практически вывели всех, а оставшиеся в режуправлении Арык Забитов и потомственный певец Лапоть Юрьев не представляли своей работы без обеспечения внутренней и внешней безопасности искусства: только твердая уверенность в том, что лучшим людям, лучшим творцам Дзержинки ничто не угрожает, могла подвигнуть многих членов творческого коллектива на трудовые подвиги. Еще одна сотрудница отдела, Фира Николаевна, ввиду преклонного возраста лишь готовила и раздавала бутерброды на банкетах, да порой по телефону стращала артистов увольнением — иногда по спецзаданию самого Абдуллы Урюковича, между прочим!..
Проблем у отдела, как мог уже уяснить проницательный читатель, было ох, как немало — а время и жизнь ставили все новые и новые задачи. Конечно, силами только лишь сотрудников отдела с работой было бы не справиться — даже невзирая на то, что директор театра Огурцов, хромой заворкестра (а по совместительству — замзав ОХБ) Петров, менеджер-тромбонист Позор Залупилов и Стакакки Драчулос, пребывавший в чине Личного советника Абдуллы Бесноватого по вопросам художественной безопасности (с перспективой вскоре возглавить ведомство) не щадили, что называется, живота и времени своих, участвуя в оперативных разработках или часами просиживая у мониторов телевизионных камер, скрыто размещенных во многих помещениях и туалетах театра. Слава Богу, мир, как говорится, не без добрых людей: большой вклад в работу отдела вносили общественные инспекторы: хормейстер Барбарисов, баритон Барабанов, редактор Кретинов, пианистка Бесноватая, а также некоторые другие артисты оркестра и хора, рапорты которых проходили в отделе под кодовыми номерами.
Одной из острых проблем, уже довольно давно стоявшей на повестке дня, была изоляция прекрасного искусства Дзержинской оперы от критика-самозванца Мефодия Шульженко, который профанировал и осквернял все высокие и чистые творческие достижения коллектива, представляя их словно в кривом зеркале в гнусных и непрофессиональных писаниях своих. Травля Шульженко на его же, так сказать, собственном фронте не привела к ожидаемому успеху: на ту или иную публикацию серьезной критики или статью присяжного журналиста он неизменно отвечал с дерзким и похабным юмором — что, в конечном итоге, только играло на руку его же популярности.
Так, письмо педагога-коммуниста Дриськина, пришедшее как-то в редакцию «Измены», гадкий Шульженко взял, да и опубликовал — сохранив все особенности стиля и орфографические ошибки автора; а поступившие туда же письма в защиту маэстро Бесноватого, подписанные большим другом дирижера, членом N-ского союза художников (и нештатным сотрудником ОХБ Дзержинки) Морисом Пигалем, мерзавец также решился предать публикации безо всяких купюр, предпослав им заголовок «Скажи мне, кто твой друг…» — и весь честной народ N-ска смог оценить причудливый язык творца, где слова «говномет», «нагадил» и «охерел» мирно соседствовали с горячим утверждением художника, что-де «ваш музыкальный оборзеватель, простите, е…нулся мозгами на нервной почве!»…
Именно тогда мудрейший Абдулла Урюкович (да хранит Аллах здоровье и разум его!) постановил: не пускать мерзавца в театр, и дело с концом! Но простое (как и все гениальное!) решение оказалось не так просто исполнить; впрочем, однажды фортуна все-таки улыбнулась особистам.
Дело было так: как-то раз Мефодий Шульженко, проходя мимо Дзержинского театра под руку с молодой женой, сопрано Еленой Эворд (которая к тому времени уже вероломно оставила труппу Абдуллы), заинтересовался афишей: давали «Евгений Онегин», где Ленского пел престарелый Драчулос, а в партии Татьяны дебютировала молодая солистка Марфа Пугач (в равной степени отличавшаяся как хорошим голосом, так и огромнейшими габаритами). Онегина, по старой памяти, пел баритон-спортсмен Селезень. Решив полюбопытствовать и поразвлечься, супруги завернули в театр — и, как это всегда водилось, «стрельнули» контрамарку у администратора Бабтраха — к вечеру, по обыкновению, слегка подвыпившего.
Лишь только враги высокого искусства заняли свои места в полупустом зале, как потомственный певец Лапоть Юрьев, узрев факт нарушения художественной безопасности в мониторах систем слежения, передал сигнал «опасность!» товарищу Огурцову. Одновременно поступил устный рапорт от администратора Дыркина, и по театру была объявлена художественная тревога номер один.
Когда Стакакки Драчулос затянул: «Я-у-у лю-у-ублю-у-у вас, я-у-у лю-у-ублю-у-у вас, Оульга-у-у!..», Нарцисс Отравыч Бабтрах уже пять минут подвергался перекрестному допросу с устрашением — и посему, лишь только Марфа Пугач простонала «Кто ты — мой ангел ли хранитель…», фиолетовый нос Бабтраха возник в ложе, где Шульженко с Эворд восседали в торжественном одиночестве.