Продолжая путь
Шрифт:
I
Первый звонок проник в сон: во сне я тихонько плыл на спине по бескрайнему ночному морю, смотрел на луну. Звук звонка воспринялся, как гудок надвигающегося корабля. Я открыл глаза и некоторое время рассматривал потолок своей комнаты.
«Это все снится!» — подумал я, но вновь погрузиться в воду мне не удалось — раздался второй звонок, более настойчивый, чем первый. Я перевернулся на другой бок, сбросил ноги на пол, опрокинул что-то стеклянное, нащупал на стуле джинсы, с трудом преодолевая сопротивление штанин, натянул их на себя. Тут раздался третий звонок, —
— Иду! — неожиданно для самого себя зычно крикнул я, а на кровати, за моей спиной, заворочались, что-то забормотали. Чуть обернувшись, я увидел, как плечо и голова медленно втягиваются под одеяло.
— Иду! — повторил я, встал, добрался до прихожей, открыл входную дверь: на лестничной клетке стоял удивительно знакомый человек в очках, но кто именно — понять я был не в силах.
— Как хорошо, что вы все-таки дома! — с неподдельной радостью сказал человек. — Я принес…
Я огляделся — где же мне быть, как не дома? — и тут узнал его: передо мной стоял наш участковый врач собственной персоной.
— Я принес ваш бюллетень, — продолжал он. — И паспорт… Вот… — Он протянул мне паспорт с торчащим из него листком бюллетеня. — Я закрыл его, разумеется, с завтрашнего дня…
— Угу… — кивнул я, засунул паспорт в карман и стал тупо изучать листок бюллетеня: разобрать что-нибудь на нем было невозможно. Я зажег свет в прихожей, кивнул врачу — мол, заходи. Он вошел в квартиру, деликатно прикрыл за собой дверь.
— Угу, — повторил я, — очень хорошо… — и некоторое время мы с врачом разглядывали друг друга. Врач не выдержал первым:
— Давайте я все-таки вас послушаю, — сказал он, вынимая из кармана фонендоскоп.
— Давайте! — согласился я так решительно, что он вздрогнул. — Где? Здесь? Здесь не очень, да? Тогда прошу, — я отступил в сторону, жестом предложил пройти в комнату и сам вошел вслед за ним.
Я обогнул врача, отдернул шторы — на улице давно уже был день! — и открыл настежь окно.
— Так не надо! — услышал я за спиной. — Вы же простудитесь! Совсем чуть-чуть, щелочку…
Я оставил щелочку и подошел к врачу.
— Дышите! — попросил он, прикасаясь ко мне холодными руками и делая внимательное лицо. — Пожалуйста, глубже!
И я, задышав, заметил, что он без пальто.
— Что вы так налегке? — спросил я.
— А я на машине! С дежурства! — ответил он с радостью.
— Ах, да, подрабатываете… На машине… Ну, как она? Бегает?
— Бегает, бегает! — он прямо-таки замахал на меня одной рукой. — Отлично бегает. Только вот порожек…
— Что с ним?
— Подгнил он, подгнил, — врач говорил так, словно порожек был не только существом одушевленным, но и очень ему близким. — Совсем, понимаете ли, подгнил…
— Беда! — согласился я. — А если к нам?
— А у вас?..
— А у нас есть, есть! — теперь я замахал на него, двумя руками сразу. — Есть у нас, есть!
— Да? — он вроде колебался. — Да… — и вздохнул: — Спиной, пожалуйста!
Я повернулся: теперь мы оба созерцали кровать.
— Не дышите… Так, все нормально, но курить я вам настоятельно рекомендую бросить. При вашем хроническом бронхите… И оздоровительный комплекс в той брошюре, которую я вам дал… Делаете?
— Делаю! А как же! Каждый день! — мне было его жалко.
— Это хорошо… — произнес
— К двум! Самое время!
— Тогда я прямо к вам?
— Прямо, прямо ко мне. — Я открыл ему дверь, и он, так же пятясь, оказался на лестничной площадке.
— Так до встречи? — спросил он.
— Обязательно, — я закрыл за ним дверь и заметил, что совсем скомкал бюллетень, который все это время держал в кулаке: я запихнул его в карман, прошел на кухню, взял с плиты чайник и, глядя в окно на двор, начал пить из носика.
Я дождался того, что из подъезда выскочил врач, протрусил к своей машине, открыл, предварительно смахнув снег с капота, достал заводную ручку и лихо начал крутить, тогда вернулся в комнату. Тело лежало, вытянутое во всю длину, на спине, покрытое с головой. Я приподнял одеяло, и на меня внимательно уставились два темных глаза.
— Болеешь, что ли? — спросила она надтреснутым голосом: совсем девчонка.
II
Цех был немалых размеров. К тому же, две стены из полупрозрачных голубоватых плиток расширяли его, а из-за белого, кое-где с подтеками, потолка он казался еще выше, чем был на самом деле. Вот только глухая серая, с еле заметным фиолетовым оттенком стена словно подрубала его вольготный объем. Входившему в цех казалось, что торцовая стена существует отдельно, сама по себе. Он ощущал некоторое беспокойство и замешательство в этом гулком пространстве: в цеху было всего лишь два станка, да слежавшаяся пыль на полу, да промасленная ветошь по углам. Приглядевшись, он обнаружил, что из-за одного из станков виднеется голова работающего человека. Это был я.
Я работал на старом, надежном токарном станке. Другой, сверхсовременный, с программным управлением, был поломан еще в процессе изготовления, окончательно и бесповоротно. Неясно было, зачем этот станок вообще приобретался со всеми его разноцветными кнопочками, переплетениями проводов, моточками перфолент. С тех пор, как его установили на бетонном башмаке, к нему никто не притрагивался. Он стоял и ждал своего часа, часа списания. Час списания еще не пробил, и пока что он, такой нарядный, радовал глаз.
Работал я более чем средне. Иного от меня трудно было ожидать: навыки были привиты инвалидом-трудовиком еще в школе, опыта, до того, как я пришел в цех, практически никакого. Но я работал, всем своим видом стараясь показать, что токарь я классный. В этом не было никакой нужды. Более того — классному токарю здесь делать было нечего, здесь нужен был обыкновенный токаришко — шлифануть, подточить, — все равно кто, во всяком случае — не я. Но работал я, а запоротые детали швырял в программный станок. Они, ударяясь о его красивое мертвое тело, звякали, и станок тоже звякал, только тоном ниже, или гудел, недолго, но с негодованием, и на нем оставались вмятины и царапины. Внешние приобретенные дефекты, вкупе с внутренними прирожденными, убавляли спесь этому станку. Уже через месяц со дня начала моей работы на станции техобслуживания программный станок просил пощады при каждом попадании, но пощады я не давал: я делал деньги, а делание денег и пощада — вещи несовместимые.