Профессия: режиссер
Шрифт:
И все же с тревогой я стал ожидать его появления в павильоне. Кторов вошел минут через десять, в белоснежной манишке, в прекрасно сидящем костюме. Он был собран и весел, хотя сегодня весь день провел в больнице, где его жену оперируют. Ни нотки нытья. Подтянутость и общительность, легкость какая-то, притом что день у него был ужасный. Я тайком любовался, его наблюдая. Но дело не только в этом. К его «декламации» я тоже, пожалуй, привык. И даже почувствовал в этой чеканной речи какую-то прелесть при сравнении с нашей неряшливой речью.
Я
Он читал монолог, на целых восемь страниц, о смерти матери Шоу. Кругом, как обычно в кино, находилась уйма ненужных людей. Кто-то, читая, шуршал газетой. Молодые ребята тут же у аппарата с жаром играли в кости. Кто-то что-то рассказывал шумно, плюя на Шоу, на его мать и на Кторова. И все это рядом, вплотную с артистом, который готовился к монологу. Так, к сожалению, всегда бывает в кино, но не каждый артист способен в этой суматошной обстановке возвыситься и предельно собраться.
Есть достоинство показное, о нем всегда помнит артист и жалко воюет за это достоинство.
Но у Кторова это достоинство — естественно. Ему нечего помнить о нем, оно есть. Он стоит и смеется вместе со всеми или что-то сам смешное расскажет и тут же в кадре звенящим от горя голосом отчеканит свой текст, воистину отрешась от нас и возвышаясь над нами.
Нет, все-таки в старой школе есть неизъяснимая прелесть. И как жаль, что мы забываем об этом в своей безотчетной любви ко всему сверхновейшему.
Я приходил на «Отелло», и мне хотелось, чтобы наш Волков хотя бы немножко умел «декламировать». Чтобы так же, как Кторов, он вчитался бы в текст, разобрал бы его и захотел до нас донести. Чтобы так же, как Кторов, он экономил движения.
Не суетился. И не махал бы руками, если не нужно. Тогда бы и я, смотря на него, сосредоточился.
Чтобы и он сто спектаклей подряд держал бы рисунок, не мямлил, чтобы краски были рельефны, заметны, способны дойти до последнего ряда.
Есть у Отелло такие слова, обращенные к Яго: «Вели жене следить за Дездемоной».
Чистейший мавр, и вдруг — следить! Вот в чем весь ужас превращения. Но это слово я не слышу никогда, хотя сто раз его прошу ясней подать. «Житейство» превращается в неряшливость. Стоит, руки в карманах, рассеян. Между тем артист хороший, тонкий, славный. Но эта «современная манера» его просто распустила. Я сам ее придумал, между прочим, и сам настаивал на ней. Но все имеет свой предел!
Да, надо современно чувствовать, и современно мыслить, и быть во всеоружии современных средств. Но быть невнятным в этом — тоже значит быть несовременным.
Потом, всему свой срок. Когда ты начинаешь и пробиваешь что-то новое, ты еще
Тогда твои новые поиски дадут плоды. Но мы как начинаем в двадцать пять, так и трубим до старости на школьном нигилизме.
Новации и мастерство (пусть новое, но мастерство) должны жить в дружбе.
Во всем, что говорит Яго, есть логика, но сам он не придает ей большого значения. Необходимость сделать что-то дурное — его «сердечное дело». А логика — так, для некоторой согласованности его переживаний с рассудком.
Ему плохо оттого, что он играет в этом мире столь мизерную роль; ему плохо оттого, что его жена может кого-либо предпочесть ему; плохо оттого, что Дездемона принадлежит Отелло; что лейтенантом сделан не он, а Кассио…
Когда он ходит и что-то обдумывает, должно быть не просто интересно, но глубоко понятно. И даже в каком-то смысле (о ужас!) мы должны сопереживать ему. Сопереживание не обязательно есть то же самое, что согласие. Но если сопереживания нет, то и несогласие становится ограниченным.
Да и разве вообще дело тут в несогласии? Оно при одном поверхностном взгляде на Яго так очевидно. Дело в познании, даже желательно — в потрясении от познания такого явления, как Яго.
Мы почти с раннего детства вбираем в себя множество истин. Например: Шекспир — гений. Даже если вам не понравится при чтении какая-либо из его пьес, вы вините себя, свое развитие, но не Шекспира, ибо вам давным-давно сказали про него, что он гений.
Кстати, и по поводу Шекспира не все придерживались одной и той же точки зрения. О современниках и говорить нечего. Сколько, вероятно, было таких, которые верили в кого-нибудь другого, но только не в Шекспира. А в позднее время из противников Шекспира хотя бы один Толстой чего стоил. Но у Толстого на то были, наверное, свои основания. Своя вера, своя система взглядов.
Все это я говорю лишь к тому, что люди, которые что-то читали, видели, слышали, обычно имеют свои привязанности, свои истины, своих кумиров. Для них существуют свои законы. Ну, допустим, в психологическом искусстве важно внутреннее действие. Разве это не прекрасная истина? Однако множество актеров и режиссеров, зная эту истину и даже веря в нее, до глубокой старости не делают ее своей на деле.
Что-то нам в наших натурах мешает превращать в собственную жизнь даже те истины, которые кажутся нам верными. Надо уметь работать с актером, говорят студенту в театральном институте его педагоги. Но и они часто не умеют работать с актерами, они только знают, что надо уметь. И их ученики выходят от них такими же неумейками.