Профессия: режиссер
Шрифт:
…И вот к какому я прихожу выводу. Есть зрительское впечатление, которое возникает непосредственно от того, что идет со сцены или с экрана. На экране, допустим, страдает кто-то, и вы страдаете вместе с ним. Или кому-то весело — и вам становится весело тоже. Но есть волнение, которое как будто бы идет не от сцены к вам, а от вас к сцене. Как будто бы это волнение родилось в вас самих, в относительной независимости от того, что было на сцене или на экране.
Конечно, именно этот плачущий человек на сцене заставил и вас заплакать. И все же вы расчувствовались не только от него, а от чего-то такого,
Мне кажется, зрители, грубо говоря, делятся на две категории. Одни прекрасно смотрят и слушают, волнуются и смеются, но как бы не успевают чувствовать и думать «параллельно» происходящему или, может быть, встречно ему. И тогда эмоциональная волна, идущая от них на сцену, — гораздо меньше. Эти зрители чувствуют настолько, насколько дает им пищу тот или иной материал.
В их сердце как бы не умещается некое «смежное» настроение, которое что-то прибавляет к простому, обыкновенному восприятию. Или это «смежное» настроение, напротив, лишь тормозящего свойства.
Кто-то как бы идет вровень с «чувством сцены», а кто-то опережает его или безнадежно опаздывает.
Я не скажу, что эти различные группы всегда стабильны. Напротив, люди в зале внутренне как бы кочуют из группы в группу в зависимости, конечно, от самого спектакля, но и от них самих. От того, чем сами живут в этот день, в этот час. В этот раз кому-то что-то запало в сердце, другому же нет.
Я это совсем не затем говорю, чтобы осудить одну из групп. Просто я констатирую факт, что это «расслоение» зрительного зала почти неизбежно.
Утром я пришел в театр, и голова моя была полна идей. Не ручаюсь, что это были хорошие идеи, но их, во всяком случае, было немало. Мы репетировали современную пьесу, она казалась схематичной, и нужно было найти какой-то хитрый ключ, чтобы вытащить все содержание. До этого дня такой ход не давался.
Но вот однажды вечером я что-то, казалось, придумал, теперь нужно было все это лишь донести до актеров. Должен сказать, что приходить с идеями часто бывает труднее, чем приходить пустым. Тогда идешь себе спокойно, тебя не волнуют возможные репетиционные барьеры, тебе не кажется, что день предстоит короткий и ты не успеешь сделать то, что задумал.
Это очень неприятное чувство: нести что-то и знать заранее, что будут препятствия, что, может быть, кто-то будет болен, другой опоздает, а третий явится не в настроении. Где-то станет шуметь посторонний, а время уже подойдет к концу. Иногда начинает казаться, что лучше приходить пустым, как это часто, кстати, делают артисты. Какая вольготность в их приходе утром в театр. Их не тянет груз, который нужно сбросить точно в положенном месте. Они сидят, болтают и ждут, когда им кто-то сделает сцену.
Впрочем, конечно, есть и другие артисты. (Эту фразу я написал уже как бы ради страховки. Вдруг обидится кто-нибудь.)
Так вот, я шел
Смешно, конечно, но я расстроился страшно. Утром вообще не следует отвлекаться на что-то, не относящееся к работе. Наверняка полчаса работы вылетят вон. Но люди часто именно до репетиции спешат тебя чем-то расстроить. Приходишь и слышишь голос дежурной: «Вначале зайдите к директору, он вас искал». Войдешь — и тебе наверняка расскажут о заседании, где тебя ругали. Об этом надо узнать, но хорошо бы после работы. Или, быть может, у одного меня такая повышенная чувствительность? Вряд ли. Других режиссеров не спрашивал, но часто вижу актеров после неприятной беседы — они идут на сцену и плохо слышат, что делают.
Впрочем, в любой профессии так же, наверное. Но, может быть, ни у кого не зависит столько от настроения, как у нас. И вот я с этой занозой насчет «Вишневого сада» пошел на площадку.
Какой-то актер, конечно, опаздывал. Еще заболела актриса, и директор просил играть другую, меня же просил ей помочь. Я чувствовал, что настроение падает, как давление после инфаркта.
Теперь его можно было бы поднять только чрезвычайным напряжением воли. Но где возьмешь эту волю? Почему, думал я, он решил, что я хороню все тонкие чувства? С таким же успехом он мог бы сказать, что я потопил корабль в «Бермудском треугольнике». Но почему, однако, просто не посмеяться над этим? Да потому, что я знал по опыту, во что иногда отливаются эти глупые отклики.
Между тем шла работа, и я следил за сценой и даже пытался схватить ошибку, и я схватил ее, эту ошибку, и исправил. А потом, когда кончилась репетиция, я подумал о том, что утреннее расстройство — совершеннейшая чепуха. Жаль, что эта простая мысль не пришла ко мне сразу.
Рубенс рисовал женщин такими, а Пикассо иными. Но разве тот факт, что Пикассо рисует женщину какими-то ломаными линиями, говорит о том, что он меньше Рубенса ценит и любит свою натуру? Просто изменился мир, изменилась жизнь, изменились художественные средства выражения этой жизни.
Карета, запряженная тройкой, не похожа на аэроплан, но оба эти «предмета» рождены из одного и того же стремления к быстрой езде.
1. Петербург. Невский проспект. (Натура.)
Художник Пискарев преследует Незнакомку. Пустынно. Один только Пискарев и исчезающая то и дело женщина.
Закадровый голос по контрасту с происходящим рассказывает о Невском проспекте; о многообразии женских и мужских лиц; о костюмах, изобретательных и модных.
Рассказчик — изредка в кадре — продолжает повествование о прекрасном Невском проспекте. (Тот же актер, что играет Пискарева.) Он то спокойный, даже прекраснодушный рассказчик, то мечущийся по городу человек.