Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
«Хотел бы дневник вести, – скажет как-то Блоку. – Настоящий дневник. Но боюсь. Вдруг случайно, как-нибудь, подчитают. Или умру внезапно – не успею сжечь. А знаете, иногда до дрожи хочется. Но мысль – вдруг прочтут, и не могу.
О самом главном – не могу». – «О самом главном?» – переспросит Блок.
«Да, – ответит Сологуб, подумав. – О страхе перед жизнью…»
Вот эта последняя фраза его многое в нем объясняет…
29. ДОМ ОКНАМИ НА ГИБЕЛЬ (Адрес четвертый: Васильевский остров, 10-я линия, 5 / 37, кв. 1)
С годами Сологуб стал похож на «Овидия в снегах». Так романтично назвал поэта Всеволод Рождественский. Он и был как Овидий в изгнании, только в изгнании внутри своей страны.
Революцию
Увы, после революции изменилось все. Та же Тэффи скоро, очень скоро получит в Париже записку от Сологуба. На обрывке, сложенном как гимназическая шпаргалка, спешными сокращенными словами было набросано: «Умол. помочь похлопоч. визу погибаем. Будьте другом добр, как были всегда. Сол. Чебот.». Надо ли расшифровывать эту записку?
Известно, в 1916 году Сологуб переедет жить на 9-ю линию (9-я линия, 44). А через год, после революции уже, поселится через улицу напротив – на 10-й линии, в угловом доме №5/37. Но между этими домами не улица, даже не пропасть – эпоха. Там, на 9-й линии, – слава крупнейшего поэта России, а тут – старичок с тряпкой, обмотанной вокруг шеи, тянущий на салазках гнилые шпалы – дрова для печки [124] . Там он был центром культурной элиты, а здесь его под утро лишь по счастливой случайности не арестовывает чекист. Наконец, там, на 9-й, он любящий и боготворимый муж, а здесь – вдовец, трагически потерявший жену и в одночасье оставшийся один на белом свете…
124
Таким запомнил Ф.Сологуба Н.Оцуп. В феврале 1921 г. он встретил его у гостиницы «Астория». «Снег виднеется между колоннами Исаакиевского собора, снег лежит на крышах “Астории”, у дверей которой стоит чистенький автомобиль Зиновьева, снег хрустит под полозьями каких-то чудовищных саней... На санях лежит несколько огромных бурых бревен, и старичок, обмотанный женским платком, кряхтя, тащит за собой поклажу. Я вглядываюсь в лицо старичка - Сологуб... Я здороваюсь и вызываюсь помочь... “Где достали бревна, Федор Кузьмич?” - “За Нарвской заставой... Анастасию Николаевну надо порадовать. Она больна”.
– “Что с ней?” - “Нервы. Скоро поедем в деревню. Даст бог, поправимся”».
Да, Сологуб будет забыт на восемь десятилетий. Несмотря на то, что в последние годы жизни, уже при советской власти, был выбран председателем Ленинградского отделения Союза писателей. Несмотря на то что перед смертью скажет Корнею Чуковскому: «У меня ненапечатанных стихов – 1234». – «Строк?» – «Нет, стихотворений… У меня еще не все зарегистрировано…» Неактуальным он станет, скажет друг Сологуба Иванов-Разумник и обвинит во всем «тупоголовых»: «Ужасные стихи Уткиных, Алтаузенов, Светловых – печатались; замечательные стихи Сологуба – складывались им в стол…»
«Тупоголовыми» Сологуб называл большевиков и спорил с Ивановым-Разумником: сколько, интересно, продержатся они – триста лет, как татары, или все–таки двести? Хотя и это не вся правда. Еще недавно, до революции, Сологуб каждый год устраивал благотворительные вечера в пользу, представьте, «ссыльных большевиков». На такие вечера помогал созывать богачей, шальных миллионеров – сам Митька Рубинштейн, главный из них, бывал. Жалел, жалел Сологуб «ссыльных большевиков», которые никого скоро не пожалеют! И его в том числе!..
В доме на 10-й линии в кабинете поэта висело восемь больших полок с его изданными книгами. Был немыслимо плодовит; однажды признался, что за день написал 43 стихотворения. На окнах кабинета стояли цветы в горшках, вокруг стола под белоснежной скатертью – кресла с гнутыми ручками, в простенке на специальной подставке – мраморный бюст самого хозяина, может, и впрямь напоминавший Овидия в изгнании. Отсюда Сологуб «в хорошую погоду выходил гулять на Неву, до часовни у Николаевского моста, и по солнечной стороне обратно». Так пишет Георгий Иванов. Впрочем, и нехорошую питерскую погоду обожал. Любому, кто жаловался на климат, немедленно задавал вопрос: «А сами вы где родились?» И, узнав, что на юге или в средней полосе, произносил: «Я так отлично себя здесь чувствую, и дождик для меня одно удовольствие…» А вечером в этом кабинете, под уютной зеленой лампой, писал «бержеретты» во вкусе XVIII века или переводил Готье и Верлена.
К новым властям внешне был лоялен, более того, в Союзе писателей выбирался председателем секции переводчиков (1924 г.), потом – секции детской литературы (1925 г.), а перед смертью (с конца 1926 г.), как я уже говорил, вообще возглавил Ленинградское отделение Всероссийского Союза писателей. Защищал писателей, искренне и много помогал Ахматовой, пикировался на заседаниях с «непроходимыми дураками», с главным своим врагом по правлению – Акимом Волынским, тем, кто считал себя автором его псевдонима. И ждал «чуда» – свержения ненавистной власти. Так же точно, как сразу после революции, при первых признаках голода, ожидал лета, чтобы уехать в деревню, где у него была, вообразите, корова. Видел в этой корове «спасение» от всего, писал Оцуп, – и сытую жизнь, и, главное, если продать ее, – дорогостоящие заграничные паспорта для себя и жены.
Уже с 1919 года все усилия Сологуба были направлены на то, чтобы уехать за границу. В прошении, написанном тогда же в «красное правительство», поэт взывал к власти: «Убедительно прошу Совет Народных Комиссаров дать мне и жене моей… разрешение при первой же возможности выехать за границу для лечения… В течение последних двух лет я подвергся ряду грубых, незаслуженных и оскорбительных притеснений, как, например: выселение как из городской квартиры, так и с дачи, арендуемой мною под Костромой… лишение меня 65-рублевой учительской пенсии; конфискование моих трудовых взносов по страховке на дожитие… Кроме четверти фунта хлеба и советского супа, мы ничего не получаем, у меня по всему телу экзема, работать я не могу от слабости и холода». А закончил свое письмо Сологуб и вовсе щемяще: дескать, если и тяжело быть лишним в чужой стране, то во много раз тягостнее «чувствовать себя лишним у себя дома, в стране, милее которой… нет ничего в целом мире». Ответа супруги ждали больше года. И все это время беспокойная Чеботаревская, «блестя глазами», рассказывала каждому встречному на улице, на лекции, в хлебной очереди, пишет Георгий Иванов, что скоро сбудется мечта ее – «вырваться из ада»… «То, что ад в ней самой и никакой Париж с “белыми булками и портвейном для Федора Кузьмича” ничего не изменит, – не сознавала. Отводила в сторону “друзей”, оглядывалась… шептала: через десять дней…»
Говорят, что в дело получения паспортов вмешивался Троцкий, потом Горький [125] . «Весной 1921 года, – пишет Владислав Ходасевич, – Луначарский подал в Политбюро заявление о необходимости выпустить за границу больных писателей Сологуба и Блока. Ходатайство было поддержано Горьким. Политбюро почему-то решило Сологуба выпустить, а Блока задержать. 12 июля 21 г. постановление Политбюро было принято: “Разрешить выезд за границу Ф.Соллогуба”, почему-то с двумя “л” в фамилии».
125
Ныне опубликовано постановление Политбюро ЦК РКП(б) от 20 декабря 1919 г., в котором в пункте №14 говорится: «Переданное т. Троцким ходатайство Сологуба о разрешении ему выехать заграницу (так в тексте.
– В.Н.) отклонить. Поручить комиссии по улучшению условий жизни ученых включить в состав обслуживаемых ею 50 крупных поэтов и литераторов, в том числе Сологуба и Бальмонта»... В начале 1921 г. разрешение на выезд было получено, но затем вновь аннулировано... Известно, что на 10-ю линию в конце концов пришло официальное письмо: «Согласно постановлению заседания секретариата ЦК №34... ходатайство Ваше о разрешении на выезд за границу отклонено»...
Луначарский, узнав об этом постановлении, отправил в Политбюро чуть ли не истерическое письмо, в котором ни с того ни с сего «потопил» Сологуба. «Аргументация его, – пишет Ходасевич, – была приблизительно такова: товарищи, что ж вы делаете? Я просил за Блока и Сологуба, а вы выпускаете одного Сологуба, меж тем как Блок – поэт революции, наша гордость… а Сологуб – ненавистник пролетариата, автор контрреволюционных памфлетов и т.д.» Ходасевич видел копию этого письма – ее показывал ему Горький.