Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
«Только из путаницы и выступит смысл», – сказал Волошин в 1907 году. Тогда, до дуэли, он и был великим «путаником». После поединка все изменилось. Прямой, иногда слишком прямолинейный, поэт вскоре повел другую дуэль – многолетний поединок не с людьми – с крутой властью, с беспощадным государством…
Ленинград, куда наезжал в 1920-е годы, кажется, недолюбливал. Слишком многое было связано для него с этим городом. «Не могу больше выносить Петербурга, – признавался одной знакомой еще до революции. – Литераторов, литературы, журналов, поэтов, редакций, газет, интриг, честолюбий». Всего того не выносил, к чему, включая, увы, даже интриги, оказался причастен и сам.
Останавливался теперь в двух местах, но опять – на Невском. В 1924 году поселится с новой женой, Марией Заболоцкой [105] , в доме №59. Я и раньше знал, что он жил здесь в квартире бывшего владельца магазина роялей Карла Бернгарда, но до недавнего времени не понимал: почему именно здесь? При чем здесь какие-то рояли? Кто такой Карл Бернгард? Почему в квартире №1 на первом этаже? Так вот, оказалось, это была не столько квартира, сколько так называемое «депо роялей» – обычный магазин музыкальных
105
О М.Заболоцкой, об этой «юродивой» и «святой», всего не расскажешь. Приведу лишь слова самого Волошина, написанные им в письме в 1923 г. М.Сабашниковой - первой жене. «Хронологически ей 34 года, духовно 14. Лицом похожа на деревенского мальчишку этого же возраста... Не пишет стихов и не имеет талантов. Добра и вспыльчива. Очень хорошая хозяйка, если не считать того, что может все запасы и припасы подарить первому встречному. Способна на улице ввязываться в драку с мальчишками и выступать против разъяренных казаков и солдат единолично. Ей перерубали кости, судили в Народных трибуналах, она тонула, умирала ото всех тифов. Она медичка, но не кончила (медицинского факультета.
– В.Н.), т.к. ушла сперва на германскую, потом на гражданскую войну. Глубоко по-православному религиозна... Ее любовь для меня величайшее счастье и радость».
Волошин по-прежнему был не как все. С вызовом расхаживал по городу в каких-то, не по возрасту, коротких штанах и чулках. Голова с «пепельной шапкой кудрей, с округлой рыжевато-седой бородой, торчащей почти горизонтально над мощной, широкой грудью», – он в те дни был похож уже не столько на Зевса, пишет критик Голлербах, сколько на «русского кучера-лихача» [106] .
Бернгарды, у которых раньше были и магазин, и фабрика музыкальных инструментов, поселили Волошина с женой в огромной комнате, где все еще стояли черные рояли. «Макс, – вспоминала Заболоцкая про первую ночь в “депо”, – долго не ложился спать, сидел в кресле перед окном, смотрел на Невский. “Отчего ты не ложишься? Ведь поздно”. – “Я не могу, Маруся… Я не могу раздеваться при них”. – “Какие глупости, ложись!" – “Нет, нет, ни за что… Ты представь себе: они стояли в концертных залах, за ними сидели прекрасно одетые люди… Посмотри, какие они строгие и нарядные”»… Так и просидел всю ночь у окна, пишет она. Это не было оригинальничанием. Это было, утверждает Заболоцкая, «живое и моральное отношение к вещам». Но вот вопрос: о чем он думал, глядя на ночной проспект, что вспоминалось ему в ту ночь в городе?..
106
Э.Голлербах познакомится с М.Волошиным в доме знаменитой художницы Елизаветы Кругликовой (пл. Островского, 9), которую Волошин знал еще по Парижу и кого обязательно навещал в Ленинграде.
На Черной речке, на месте дуэли, он, насколько я знаю, в тот приезд не был. Но Черубину, вернее, теперь Елизавету Васильеву, как всегда, посетил. Она жила на Неве (Английская наб., 74, кв. 7). Волошин, уехав после дуэли в Коктебель, забрасывал ее письмами – звал замуж. Подруге ее писал: «Все мои творческие планы связаны уже с нею, с присутствием ее». Но Лиля 31 декабря 1909 года, через месяц после дуэли, в самую новогоднюю ночь, отказала ему. «Я тебя люблю, милый, единственный, – написала, – но не могу сейчас прийти к тебе целиком… У меня нет на это сил. Должно быть, я не умею любить. Я не хочу вполовину, с сомнениями, не хочу недостойной. Потому и не хочу, если б пришла, обманула бы еще глубже…» А через три месяца, 15 марта 1910 года, скажет своему «чудному, плюшевому» Максу еще резче: «Я всегда давала тебе лишь боль, но и ты не давал мне радости. Макс, слушай, и больше я не буду повторять этих слов: я никогда не вернусь к тебе женой, я не люблю тебя »…
Она выйдет замуж за Всеволода Васильева, никогда не сможет читать стихов Гумилева (слезы будут сразу же заливать глаза) и только к 1919 году «переживет» – изживет «свое увлечение» Маковским, который к тому времени, конечно, не только не был уже редактором «Аполлона», но с 1917 года вообще находился в эмиграции. Что ж, Макс любил говорить: «Мы отдали – и этим богаты»…
На Английской набережной Черубина жила в последнем угловом доме. В 1924-м работала в ТЮЗе у Брянцева, секретарствовала у Маршака, переводила «Песнь о Роланде», занималась книгой о Миклухо-Маклае (которую напишет-таки). Позади у нее был арест за принадлежность к Антропософскому обществу, впереди ждали еще два, но, в отличие от Волошина, история с дуэлью от лукавства, скажем так, кажется, не отучила ее. Более того, став в 1913 году «гарантом» Антропософского общества в России, она фактически предаст поэта, отказавшись поручиться за него. Благородный Макс простит ее. Он и Гумилеву первым протянет руку, случайно встретив его в Феодосии. Впрочем, из-за привычки все договаривать до конца Волошин, вроде бы извиняясь, снова едва не нарвется с ним на поединок [107] . Ведь «от него всегда было жарко», говорила о Максе Цветаева.
107
Встретив в Феодосии Гумилева, Волошин сказал: «Со времени нашей дуэли прошло слишком много разных событий такой важности, что теперь мы можем, не вспоминая о прошлом, подать друг другу руки». Гумилев пробормотал что-то в ответ, и они пожали друг другу руки. Но Волошину зачем-то захотелось выговориться: «Если я счел тогда нужным прибегнуть к такой крайней мере, как оскорбление личности, - начал он объясняться, - то не потому, что сомневался в правде ваших слов, но потому, что вы об этом сочли возможным говорить вообще...» - «Но я не говорил, - крикнул Гумилев.
– Вы поверили словам той сумасшедшей женщины... Впрочем... если вы не удовлетворены, то я могу отвечать за свои слова, как тогда...».
На Черной речке не был, но дуэль, думаю, не мог не вспоминать. В 1921-м, в год смерти Гумилева, в Берлине был опубликован рассказ Алексея Толстого о дуэли.
«На рассвете… наш автомобиль выехал за город, – вспоминал Толстой (он был секундантом). – Дул мокрый морской ветер, и вдоль дороги свистели и мотались голые вербы… За городом нагнали автомобиль противников, застрявший в снегу… Позвали дворников с лопатами, и все, общими усилиями, выставили машину из сугроба… Гумилев, спокойный и серьезный… заложив руки в карманы, следил за нашей работой…»
Накануне Гумилев предъявил требование стреляться в пяти шагах, до смерти одного из противников. Он не шутил. Сошлись на пятнадцати шагах.
«Когда я стал отсчитывать шаги, – пишет Толстой, – Гумилев… просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов… и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось, я разорвал платок и забил его вместо пыжей. Гумилеву я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем был цилиндр и сюртук, шубу он бросил на снег. Подбегая к нему я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, когда я выберусь, взял пистолет, и тогда только я заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядит на В., стоящего, расставив ноги, без шапки… Я… в последний раз предложил мириться. Но Гумилев перебил меня, сказав глухо и недовольно: “Я приехал драться, а не мириться". Тогда я… начал громко считать: раз, два (Кузмин, не в силах стоять… сел в снег и заслонился цинковым хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужасов)… три! – крикнул я. У Гумилева блеснул красноватый свет и раздался выстрел… Второго выстрела не последовало. Тогда Гумилев крикнул с бешенством: “Я требую, чтобы этот господин стрелял”. В. проговорил в волнении: “У меня была осечка”. – “Пускай он стреляет во второй раз, – крикнул опять Гумилев, – я требую этого”… В. поднял пистолет, и я слышал, как щелкнул курок, но выстрела не было. Я подбежал к нему, выдернул у него из дрожавшей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Гумилев продолжал неподвижно стоять. “Я требую третьего выстрела” [108] … Мы начали совещаться и отказали. Гумилев поднял шубу, перекинул ее через руку и пошел к автомобилям…»
108
Кстати, требование Н.Гумилевым второго, а затем и третьего выстрела объясняется дуэльным кодексом. По нему отказ от выстрела или выстрел в воздух расценивались как оскорбление противника. М.Волошин после дуэли в письме А.Петровой сообщил: «Надо ли говорить, что я целил в воздух»... А Е.Дмитриева (Черубина) той же Петровой сразу после поединка написала: «Макс прямо сияет, он все время держал себя великолепно». А вообще, никакие кодексы ни до, ни после не могли заставить Волошина нанести вред не только человеку - злому зверю. Однажды в горах Крыма на него напала стая диких овчарок, которые, говорят, легко разрывают человека на части. «Как же ты отбился?» - спросили Волошина. «Не буду же я, в самом деле, драться с собаками!
– ответил он.
– Я с ними поговорил».
Что еще? Стрелялись если и не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то, во всяком случае, современной ей. Еще пишут, что поэт Кузмин, бегая с револьверным ящиком, упал и отшиб себе грудь. А когда история попала в газеты, каждый из участников поединка был оштрафован на 10 рублей. Литературный Петербург, как и раньше, вновь разделился во мнениях. Поведением Волошина возмущались Вячеслав Иванов, Анненский и Ахматова. А восхищались Черубина и Маковский. Последний напишет, что дуэль создала Волошину ореол «рыцаря без страха и упрека».
Вот, пожалуй, и все. Путаницы в жизни Волошина больше не будет, хотя дальнейшая жизнь его – тоже сплошная дуэль, но уже с властью и государством. Он не был, рискну сказать, «над схваткой», как в советские времена утверждали литературоведы, пытаясь спасти поэта для читателей. Нет, объективно он всегда был на стороне противников советской власти. Не зря красная печать будет звать его «потрепанным, бесцветным подголоском», псом, «который в зарубежной печати скулил из подворотни на нашу революцию», «горячим контрреволюционером-монархистом»… Травили – травили поэта до гроба. Но что интересно: Волошин дважды откажется от эмиграции. Первый раз его звал за границу друг, Алексей Толстой. Поэт ответил: «Когда мать больна, дети ее остаются с нею». Второй раз, в 1920 году, когда на Крым шли войска Фрунзе, Волошин опять остался в России, чтобы «спасать людей». Вдохновитель красного террора в Крыму, большевик из Венгрии Бела Кун, поселившись, говорят, в доме Волошина, по какому-то странному капризу стал давать поэту расстрельные списки, «разрешая вычеркивать одного из десяти приговоренных». Числилось в списках и имя Волошина – его вычеркнул сам Бела Кун [109] . А вообще, в те годы Волошин спас Мандельштама (вытащил из тюрьмы белых), помог дровами М.Кудашевой, деньгами – С.Эфрону, займом в банке – умирающему в Ялте Николаю Недоброво. Спас, наконец, поэтессу Кузьмину-Караваеву, ту, которая станет в Париже знаменитой матерью Марией, а потом шагнет в газовую камеру вместо незнакомой девушки.
109
Этот факт поминают часто. Но факт, к сожалению, ничем пока не подтвержден; он был в письме Волошина к своему однокашнику в Берлин А.Ященко. Письмо читали многие, многие помнили его, но сам текст письма, увы, не дошел до нас.
«Всюду можно было видеть его, – вспоминала Тэффи, – густая квадратная борода, крутые кудри, на них круглый берет, плащ-разлетайка, короткие штаны и гетры. Он ходил по разным правительственным учреждениям к нужным людям и читал стихи. Читал не без толку. Стихами своими он, как ключом, отворял нужные ему ходы и хлопотал в помощь ближнему…» Когда его спрашивали, отвечал – он за революцию, но за революцию духа, и побеждать надо не кого-то, а себя, а вообще, он не за тех и не за других – он за Человека. Бунин скажет потом: Волошин был уверен, что «люди суть ангелы десятого круга», которые приняли человеческий облик вместе со всеми его грехами, и что всегда надо помнить — «в каждом самом худшем человеке сокрыт ангел». Даже в убийце. Даже в кретине. В каждом – Серафим.