Происхождение боли
Шрифт:
— Да я почти не прикасался. Я вообще… викторианец…
— … Хорошо, тогда и вы отдайте должное этому чуду ботаники.
Эжен охотно притянул к себе картошку, попробовал и, жуя, зажмурился от притворного удовольствия:
— О! сразу видно, что вы — не ценитель. Это же эрин-блю, урожай восьмого года!
Сосед невольно засмеялся. Лёд треснул, и бифштекс стал таять. «Ты мне ещё денег предложи, добрая фея!»
— А денег вам не надо? — спросил Эжен.
Сотрапезник чуть не выстрелил куском из горла.
— … Да вы кто такой!?… Вы меня знаете?
— Я вас обидел?
— Нет! Но ни с того ни с сего предлагать деньги невесть кому!..
— Да мы вами почти родня: едим вон из одной тарелки…
— Как вас зовут?
— Эжен де Растиньяк.
— Этьен Лусто…
— У меня сейчас только сотня. Но, если вернёте, получите двести.
— А если
— Не получите двухсот. Такое у меня правило.
— А, вернув двести, — получу триста?
— Соответственно.
— И в чём тут фокус?
— В том, чтоб долг отдавался с радостью.
— Вы сумасшедший?
— Вы берёте?
— Да! — Этьен вложил купюру в блокнот рядом с записью эженова адреса, счастливо оглянулся, — Во, как смотрит! Тип за столиком у входа, с видом Наполеона, умирающего в юности от чахотки. Это Даниэль д'Артез, писатель…
— Удачного дня, — громко пожелал Эжен и покинул ресторан.
В эту минуту солнце выползло на крыши, а Макс воссоединился с любимой. Нази лежала на спине, головой к изножью, ничем не стеснённая; глядела на тонкий светозлатый браслет — её рука повисла над полом и попала под луч.
Который раз это происходило! — и, как всегда, Макс был неузнаваем: углублялся медленно, без размаха, древесно врастал. Нази закрыла глаза; свет объял всю её ладонь — словно ангел тепла взял её за руку. «Мне тебя не дождаться?» — прошептал Макс. В ответ она только погладила его по колену ((переходя на давний условный язык, придуманный для неё Максом. От возбуждения он терял половину чувств, а прежде всего — слух, поэтому предложил подруге общаться с ним прикосновениями: поглаживание означало одобрение или просьбу о нежности)).
Эжен пришёл в Дом Воке. У щербатого крыльца дымился костерок, вокруг сидели и стояли оборванцы всех мастей; иные из них бродили по саду, ломая ветки для огня.
— Люди, вы — жить? — счастливо спросил Эжен. Они не сразу его поняли.
— … Вы — хозяин?
— Да. Как вам дом? Дряхлый, конечно, но всё можно починить.
Попрощавшись ненадолго, он полетел в редакцию к Эмилю, где выпросил старых нераскупленных газет, стащил ножницы, какой-то фартук, карандаш и перочинный нож, потом заехал в бакалейную лавку за самой плохой мукой, потом в лавке старьёвщика одолжил за два су до вечера жестяное ведро, наконец у Сорбонны в знакомом ларьке канцелярских товаров купил хорошую толстую тетрадь, вернулся в своё имение, скликал новожилов, раздал им задания, и через три часа в двух больших комнатах на втором этаже были вымыты полы и окна, все щели в рамах — заклеены полосками бумаги, камины — прочищены и топились, а люди, больше похожие на стаю грустных, усталых обезьян, сидели и ели хлеб, только что принесённый им на угощение. Сам Эжен ко всему приложил руку: воду таскал, газеты резал, в саду залез высоко на липу и настрогал веток для двух мётел.
Приведя руину в относительно божеский вид, он сел на пол среди тихой жующей толпы и раскрыл свою тетрадь:
— Теперь я хочу на каждого из вас завести что-то вроде паспорта…
— Зачем это?
— Чтоб знать, кто из вас что умеет. Я не беру с вас плату за постой, но могу попросить о какой-нибудь услуге. Или, если кто-то болен, пригласить к нему врача. Или, если кто-то в чём-то сведущ, — при случае спросить его совета, — чётко, быстро объяснил Эжен, обходя глазами все лица, — Конечно, кто не хочет, может не записываться.
Мужчина с костылём, заросший, грязный, но ещё не старый выпрямился и почти грозно проскрипел:
— Выкладывайте наконец начистоту — кто вы такой и чего вам от нас надо!
— Ну, ладно… Мои родители — дворяне из-под Ангулема. Последние триста лет имение моей семьи не преумножалось, последние семьсот — никто из моих предков не был замешан в преступлении против закона или человечности, однако в годы революции у нас отобрали все земли, кроме небольшого сада у дома, дом обыскали и разграбили так, что потом родителям, деду и бабке было не из чего и нечем есть. Впрочем и нечего… Наши слуги, работники (я о них знаю только по рассказам) ничем не могли бы попрекнуть хозяев, но они все ушли… Бабушка (её я тоже не видел) утопилась, деда казнили как врага республики — говорят, он сам так пожелал, не хотел жить в позоре и разорении. Моя тётка овдовела в Париже из-за террора, сама едва выбралась живой, но потеряла в дороге единственного полуторамесячного сына… Мои родители десять лет прожили без прислуги, но так и не научились хозяйствовать, и мы, как проклятые, жрали
Эжен порядком разбередил себя, но растрогал нищих, и они поползли к нему со своими жалостными историями, болезнями, слезами. Женщина, вся перекошенная лицом: одна щека отдулась, утянув рот, на другой какая-то уродливая складка. Чахоточный инвалид без правой руки. Старуха, выгнанная из дома родным сыном. Десятилетняя девочка, мать которой в один прекрасны день одела её мальчиком, обрила налысо, увела куда-то далеко от дома, и, обещав скоро вернуться, бросила там, на незнакомой улице. Мальчишки-сироты, чумазые, как негритята. Проститутка со шрамами на лице. Одноглазая. Слепой. Бывшая актриса. Бывший лейтенант. Бывший прокурор…
Маленькие трубочисты попеременно услужливо держали над журналом горящую лучину.
Эжен машинально заполнял пункты стандартных досье, стараясь не нырять с головой в этот поток скорбей. В конце концов он поймал себя на судороге гнева, злобы на всех тех, кого бездомные винили в своих судьбах. «Ещё одного — и хватит», — решил он, и тут к нему подсел тот тип, что давече так требовал признания. Он назвался Морисом Бланшандре. Он был жандармом-якобинцем, ходил с товарищами по домам аристократов с арестами. Все знали, что обратно схваченные не вернутся, и запросто набивали карманы всем, что плохо лежало в их чёртовых хоромах, но это ерунда. Там были дети, вражьи выродки. Начальство не давало насчёт них каких-либо распоряжений или запретов. Они ревели, хватались за родителей. Что с ними было делать? Одного мальчишку он, рассказчик, удушил, как щенка, но потом ему было как-то не по себе и остальных он стрелял. Он или кто-то другой из их отряда, правда, тех, что убегал…
Ирод смотрел прямо в лицо Эжену, наблюдал, как встают дыбом брови над тонущими в страшной тени глазами, как звереют рот и челюсти, и вот дождался — Эжен вскочил, разорвал тетрадь напополам и выбежал прочь.
Была уже поздняя ночь.
Он нёсся вслепую, налетая на углы и стены, столбы и решётки. В голове вспыхивали видения: Анри падает с простреленным лбом, Агата бьётся в петле под потолком, Лора хрипит на полу с распоротым животом, знаменосец несёт пику, на которую насажен всем тельцем, насквозь маленький Габриэль. Ударившись грудью о дерево, Эжен обхватил его ствол и, крича что было силы, стал трясти, тащить его из заснеженной земли. Пробуянив сполчаса, он устал, опустился на колени. Дерево осталось невредимым, но всё равно было стыдно перед ним, вековым платаном… Вулканическим пузырём на дне ума хлюпнула мысль, что всё это просто искушение, что тот бродяга нарочно сочинил свои детоубийства — посмотреть, насколько ты действительно великодушен… Если б так!