Проклятая русская литература
Шрифт:
Верейский вздохнул.
— Я не хотел бы быть пристрастным, но Набоков иронизирует вполне обоснованно: «Его жениховство — с легким немецким оттенком, с шиллеровскими песнями, с бухгалтерией ласк: «расстегивал сначала две, после три пуговицы на её мантилье…» В одном месте дневника он, прокручивая в голове варианты своего будущего супружества, описывает и тот вариант, который ждёт его на самом деле. «Играет ли она мною? Может быть, — клевещет на неё мое необузданное малодушие, — она просто видит в тебе простяка, который без памяти влюблен в неё и с которым она может делать, что ей угодно — ведь это дар божий! Ей хочется выйти замуж. Она имеет надежды что, может быть, посватает её кто-нибудь, кто кажется ей лучше тебя, напр. Палимпсестов. Но как девушка весьма умная видит, что это нелегко; может быть это будет, может быть это и не будет. А ей хочется выйти замуж поскорее. Ну, вот она и взяла тебя про запас — будет приискивать себе женихов, увидит, что нет возможности выйти ни за кого, кроме тебя, ну, нечего делать, пойду за этого глупенького простячка. Он мне вовсе не нравится. Что ж такого? Можно будет жить и с ним, потому что он будет моим лакеем. Я буду им управлять. Он мне не будет мешать ни в чем, я с тем и пойду, и так буду держать его, чтобы он не смел ревновать и, одним словом, все-таки жить с послушным мужем лучше, чем жить с нетерпящею меня матерью. Итак, я игрушка её, я запасной дворянин, я лицо, о котором говорится в пословице: за неимением маркитанта служит и булочник.
Но положим, что, наконец, и не найдется другого жениха. Она выйдет за меня. Что тогда будет? Она будет вести себя так, как ей вздумается. Окружит себя в Петербурге самою блестящею молодежью, какая только будет доступна ей по моему положению и по её знакомствам, и будет себе с ними любезничать, кокетничать; наконец, найдутся и такие люди, которые заставят её перейти границы простого кокетства. Сначала она будет остерегаться меня, не доверять мне, но потом, когда увидит мой характер, будет делать все, не скрываясь. Сначала я сильно погорюю о том, что она любит не меня, потом привыкну к этому положению, и я буду жалеть только о том, что моя привязанность пропадает неоцененная, т. е. знать её она будет, но будет считать её не следствием нежности и привязанности и моих убеждений, а следствием моей глупости, моей ослиной влюбленности. И у меня общего с ней будет только то, что мы будем жить в одной квартире и она будет располагать моими доходами.
Я перестану на это время любить её. У меня будет самое грустное расположение духа. Но быть совершенно в распоряжении у нее я не перестану. Только в одном стану я тогда независим от нее: некоторою частью денег я буду располагать сам, не передавая их ей — буду употреблять её на посылки и подарки своим родным. Что будет после? Может быть, ей надоест волокитство, и она возвратится к соблюдению того, что называется супружескими обязанностями, и мы будем жить без взаимной холодности, может быть, даже, когда ей надоедят легкомысленные привязанности, она почувствует некоторую привязанность ко мне, и тогда я снова буду любить её, как люблю теперь.
Другой источник — мне говорят: «Она истаскана сердцем, она растеряла свои чувства и уже неспособна любить». Это на меня не действует, потому что я ставлю себя выше других, и их мнения для меня не имеют никакого весу. Я способнее, чем они, понимать таких людей, как Ольга Сократовна; я выше по ясности взгляда, я лучше понимаю эти вещи. Милые мои, вы говорите благородно, предупреждая меня, что вам кажется вот как. Но вы в сущности люди с грязною душою, вы не можете понимать, что такое за разница между любезничанием, которое не касается до сердца, и между сердечною привязанностью…»
Что таить, брак получился несчастный, и ему осталась роковая, смертная тоска, составленная из жалости, ревности и уязвленного самолюбия. Старухой она любила вспоминать, как в Павловске на рысаке перегоняла вел. кн. Константина, откидывая вдруг синюю вуаль и его поражая огненным взглядом, или как изменяла мужу с польским эмигрантом Савицким, человеком, славившимся длиной усов: «Канашечка-то знал… Мы с Иваном Федоровичем в алькове, а он пишет себе у окна». «Канашечку жаль, говорит Набоков, очень мучительны, верно, были ему молодые люди, окружавшие жену и находившиеся с ней в разных стадиях любовной близости, от аза до ижицы. Да, жалко его, — а всё-таки… Ну, вытянул бы разок ремнем, ну, послал бы к чёртовой матери, или хотя бы вывел со всеми грехами, воплями, несметными изменами в одном из тех романов, писанием которых он заполнял свой тюремный досуг. Так нет же! Любовников нет, есть только благоговейные поклонники, нет и той дешевой игривости, которая заставляла «мущинок», как она выражалась, принимать её за женщину ещё более доступную, чем была она, а есть только жизнерадостность остроумной красавицы. Легкомыслие превращено в свободомыслие, а уважению к бойцу-мужу дана власть над всеми её другими чувствами, и в «Что делать?» «она» тоскует среди лубочных ветреников по арестованном муже…»
— Во-первых, вы залезли в грязное бельё, а, во-вторых, вы несправедливы к нему, — заметил Голембиовский. — Если он сумел предвидеть своё будущее, то законченным дураком явно не был…
— Вы правы, Борис Вениаминович, — согласился Верейский, — он не проносил ложку мимо рта и руки мимо кармана, знал грамоте и умел сложить два и два. И даже переводил и читал умные книжки. Но под умом я привык понимать нечто иное… Это постижение сути вещей и явлений, людей и отношения других к себе, — всё то, на что Николай Гаврилович был просто слеп.
— Что до грязного белья в браке — мы просто смеемся над сочиненной семейной легендой, — снова подал голос Ригер, — Кстати, он еще и философ. По Чернышевскому фактором, формирующим мораль, являются «естественные потребности, привычки и обстоятельства». Удовлетворение потребностей устранит препятствия расцвету личности и причины нравственных патологий, для этого нужно изменить сами условия жизни через революцию. Не знаю, как вам, а мне сразу вспомнились Стругацкие: «А все потребности модели будут материальными?» Также этот философ утверждает, что индивидуум «поступает так, как приятней ему поступать, руководится расчётом, велящим отказываться от меньшего удовольствия для получения большего удовольствия», и так он достигает пользы, то есть становится «новым человеком», идеалы которого — служение народу, революционный гуманизм, исторический оптимизм… Тут я согласен с Алексом, взгляды его умом тоже не отличаются.
— Господи, да что же это? — возмутился Голембиовский, — Шурик, скажите же своё слово…
— Он почти три года провозился… с перпетуум-мобиле, — невольно подлил масла в огонь Муромов. — Созданием вечного двигателя Чернышевский рассчитывал «поставить себя величайшим из благодетелей человечества». С лета 1849 года до января 1853 промучился, потом записывал в дневнике: «…решился бросить все это и решился уничтожить все следы своих глупостей, изорвал письмо в Академию Наук… все чертежи и расчеты…»
— Ещё бы квадрату круга вычерчивал, идиот… — прошипел Ригер и снова опрокинул стопку. Глаза его лучились.
Муромов полистал свои записи.
— Он усвоил начала диалектики Гегеля и позитивизм Фейербаха. Ему были близки идеи теоретиков французского утопического социализма, а у Бентама он позаимствовал теорию разумного эгоизма. Из этих пестрых источников им и была составлена впоследствии «революционно-демократическая идеология». Своего там, как и в диссертации, ничего нет…
Голембиовский зло и иронично хмыкнул. Верейский же кивнул и дополнил:
— В записных книжках Достоевского мелькают недобрые заметки: «Г-н Чернышевский тешится тем, что подзывает к себе пальцем всех великих мира сего: Канта, Гегеля, Альбертини, Дудышкина и начинает их учить по складам. Эта потеха очень невинная и, конечно, очень смешная, она напоминает Поприщина, вообразившего, что он испанский король. Ведь мы знаем, что такое г-н Чернышевский. Г-н Чернышевский что-нибудь вычитает и ужасно обрадуется новому знанию — до того обрадуется, что ему тотчас же покажется, что другие ещё ничего не знают из того, что он узнал. Он так и сыплет познаниями и учит всех бе-а-ба. У г-на Чернышевского всё значат книжки, и прежде всего книжки…».