Проклятие двух Мадонн
Шрифт:
– А не спеши хоронить.
– Ага, у нас есть еще здесь дела… песня такая есть, – пояснил Василий. – Нет, Гарик, ты вообще понимаешь, что происходит?
– Я понимаю, что это не наше с тобой дело.
– Не наше? – Василий удивленно приподнял бровь. – Ты что, и вправду настолько туп или просто делаешь вид, будто тебе по фигу? Да хотел бы трахать эту суку, трахал бы… хотя крупно сомневаюсь, что у него еще стоит… но жениться-то зачем?
– Сходи спроси.
– И выслушать чушь о Мадонне? Да Дед в маразм впал!
– Не ори.
– Боишься,
От распиравшей его злобы Васька начал краснеть, некрасиво, неровно, багровыми пятнами, которые появлялись на шее, выползая из-под белого воротничка рубахи, подымались вверх, на выбритые щеки, резко очерченные скулы и высокий лоб.
– Ну чего смотришь? Делать что-то надо…
– Что именно?
– Не знаю, – Васька поскреб переносицу. – А если объявить его недееспособным? Ну понятно же, что в таком возрасте только полоумные и женятся… и мания его… ну подумаешь, похожа… да я на любой трассе таких «похожих» десяток раскопаю, и дешевле выйдет. Или с ней что-нибудь… поговори, дай понять, что ловить тут нечего, пусть убирается, пока… – Васька осекся и, нервно улыбнувшись, поспешно добавил. – Ну… или еще денег предложить можно.
К вечеру Игорь тихо ненавидел всех: и Деда с его безумной идеей, и белобрысую, которая дала себя уговорить на эту авантюру, и себя самого, но более всех – собственных родственников.
Жадность. Зависть. Злоба. Деньги, которые на глазах уходят «из семьи», и всеобщая убежденность в том, что нужно что-то делать… и делать должен именно Игорь.
– Это абсолютно невозможный брак, – доказывала мать, то и дело прикладывая к глазам надушенный платок. – Нужно как-то повлиять… семья ведь против…
– Против, категорически против, – вторила тетушка Берта, обмахиваясь любимым веером. – Она же содержанка!
– И сумасшедшая, – поспешно добавила Евгения Романовна. – Она лечилась в том же… заведении, что и Ольгушка.
Слушать это было невыносимо тяжело, но Игорь слушал, вникал, продирался между словами и пытался уловить запах той, настоящей ненависти, что способна подтолкнуть к убийству. И в то же время сама идея начинала казаться все более несостоятельной.
С чего Дед решил, будто Марту убил кто-то из семьи? Кто? Матушка и тетя Берта? Бред. Они уже не молоды, но…
Но держат себя в форме, спортзал, бассейн, даже здесь ежедневные пробежки… пожалуй, физически они способны были бы. Господи, о чем он думает? Подозревает родную мать в убийстве? Но кто тогда? Васька? Любаша? Евгения Романовна?
Или все же кто-то посторонний? Тогда белобрысой ничего не угрожает и спустя две недели она, получив обещанный Дедом гонорар, уедет, а в
А если Дед прав, то… от конкурентов принято избавляться.
– Игорь, твое равнодушие меня убивает! – заявила сегодня мать, и он подумал, что если кого здесь и убьют, то глупую и жадную Александру… но спустя пару часов выяснилось, что он ошибался.
Левушка
Когда Любаша не пришла, Левушка не удивился, хотя испытал некоторое разочарование, ему хотелось поговорить об истории, кладах и странных картинах, которыми одержим Любашин дед. И еще понаблюдать за самой Любашей, представить, что, возможно, когда-нибудь она перестанет считать его забавным и начнет воспринимать всерьез.
А она не пришла. Обидно. Именно эта необъяснимая детская обида и погнала Левушку из дома, он только представил, что будет весь вечер сидеть в тоскливом одиночестве, которое отчего-то прежде совсем не тяготило, а теперь вот навалилось, и, схватив куртку, выскочил на улицу. Сквозь полупрозрачные сумерки проглядывала кособокая луна, бледная, блеклая и неприятная с виду. Все вокруг виделось неровным, дрожащим, будто бы сквозь задернутое дождем стекло смотришь.
Он и сам не заметил, как свернул на узкую тропинку, ведущую в сторону развалин церкви, просто шел себе и шел, и очнулся лишь на том самом месте, где в прошлый раз встретил Любашу. Вон и черной дырой в снытево-крапивной стене вытоптанный ими проход, обломанные стебли и… глупо лезть внутрь, особенно теперь, когда почти стемнело. Левушка и не собирался лезть, а фонарик достал ну просто на всякий случай – темноты он жуть как не любил.
Желтое пятно переползало с листа на лист, коснулось земли, потом, всполошенное резким птичьим криком, метнулось в сторону, замерев на серой ребристой подошве… рисунок елочкой, на носке полустертые шипы, между которыми застрял круглый камешек, на пятке трещина. Левушка закрыл глаза, потом открыл – подошва не исчезла.
Уже позже, вспоминая, он пытался уловить тот момент, когда понял, что в зарослях лежит именно Любаша. По кроссовкам? Тем самым, в которых она была днем, светло-серым, фирменным, с чуть поистертым, поношенным верхом и грязно-белыми шнурками. Наверное. Кроссовки он разглядел первыми, это уже потом и темные джинсы, задравшиеся, обнажавшие тонкие щиколотки, и руку, вцепившуюся в жесткий травяной хвост.
И залитое чернотой лицо. Кровь. Липкая, еще теплая и живая, оставалась на коже… тихий вздох, разорвавший тонкую пленку на губах.
Жива. Дрожащими руками нащупать пульс, испытывая неуместную неловкость, расстегнуть рубашку и, приложив ладонь к груди, убедиться, что сердце стучит, пусть неровно, но стучит.
Поднять ее на руки, не такая тяжелая, как он опасался, напротив, тонкокостная, хрупкая, беспомощная. Больше всего Левушка боялся, что она умрет прямо у него на руках, и еще споткнуться, упасть вместе с нею, но все одно бежал, подошвы скользили по мокрой от росы траве. А рукам было скользко от Любашиной крови.