Прокляты и убиты. Книга вторая. Плацдарм
Шрифт:
У печурочки клюет носом шофер, этакий толстобокий, опрятный дядька по фамилии Брыкин, люто ненавидящий своего начальника и презирающий машинистку Изольду Казимировну, которая печатает-то вовсе не машинкой. Кровей в этой труженице фронта намешано много, и она, не глядя на чин, кусает, можно сказать, загрызает начальника своего, жарко повторяя: «Зацалуе пши спотканю! Зацалуе пши спотканю».
«Ну, ничего-то человек не понимает. Никакой войны для него нет», – горестно возмущался начальник штаба Понайотов, угрюмо спрашивая у Шестакова – доплывет ли?
– Туда-то,
– Да вон слышно, Одинец орет на всю родную Украину, значит, действует. Как там Зарубин?
– Товарищ майор-то? Зарылся в землю.
– Не сможешь ли ты его…
– Попытаюсь… Но лодка-то, лодка…
– Дай сюда трубку! – вдруг выкинул руку из ямы майор. – Ты вот что, Понайотов, если хочешь мне и всем нам помочь, позаботься о снарядах. А филантропией не занимайся. Я могу уйти отсюда только после того, как ты или кто из комбатов… И все! И нечего! Мы и без того все тут жалости достойны… Божьей. – И, гася в себе вспышку раздражительности, мягче добавил: – С Шестаковым отправь записку… Все, чего нельзя сказать по проводам…
– Ясно. – Понайотов посчитал, что так вот, сухо, никчемно разговор заканчивать неловко и ляпнул: – Отдыхайте.
Вычерпывая воду из челна, поднятого на берег, кося глазом на нишу, на дрожащего в ней майора Зарубина, обметанного седеющей щетиной, Лешка подумал, что не доводилось ему видеть майора небритым. И не знал Лешка, что голова у него уже наполовину седая, здесь, на плацдарме, он и начал седеть.
– И правда, плыли бы вы со мной, товарищ майор. Чего уж там… – отвернувшись, сглаживая вину и опустив глаза, произнес Лешка. – Может, Бог нам поможет. Коля Рындин говорил – Он завсегда болезных жалеет…
– Делайте, что пообещались делать. Выполняйте задание! – вдруг сорвался на крик Зарубин и, услышав себя, упятился в свою обжитую берлогу, и уже в нос, для себя, выстанывая, – а я буду делать, что мне положено… Дьячки кругом, понимаете!…
На другой стороне реки Понайотов, ляпнувший обидное слово, можно сказать, издевательское для гибнущих людей, стоял, нависнув над телефонистом, стиснув трубку в кулаке. До него донесся уютный посвист, сопровождаемый глубоким, умиротворенным сопением, – телефонист, возле которого работал, говорил какие-то слова непосредственный его командир, спал. В открытую спал. Понайотов изо всей-то силушки завез телефонисту трубкой по башке.
– Река слушает! – подпрыгнув, заорал с перепугу связист.
– На плацдарм бы тебя! Выспался бы!
Осторожно скребя по дну лодки плоской банкой из-под американской колбасы, излаженной вроде совка, Лешка вычерпал воду, мокрые доски на средних поперечинах, по-моряцки – шпангоутах, проверил – корыто разваливалось, и все же перевалил через борт раненого, который подполз к воде из-под яра и по-собачьи глядел в глаза Шестакова. Раненый замычал и успокоенно скорчился на мокрых досках.
«Везуч ты, славянин, ох, везуч! – усмехнулся
– Может, еды и бинтов приплавлю, – крикнул от воды Лешка.
– Себя приплавь! – раздалось в ответ.
Связав обмоткой весла, чтобы можно было одной рукой грести, другой вычерпывать воду, с раненым на борту, который от сознания, что теперь спасен, сбросив напряженье, впал в беспамятство, Лешка украдкой отплыл от берега и по мере удаления из-под укрытия высокого рыжего яра все ощутимей чувствовал, как кровь отливала от лица и не на коже, под кожей щек нарастает щетина, колясь изнутри. Выплыв из тени, за мутную полосу воды – это с острова, из протоки да с разбитого берега тащило ночным дождем грязь и муть, одинокий пловец на челне сделал то, что веками делали одинокие пловцы:
– Господи! – едва слышно попросил. – Господи! Если Ты есть – помоги мне! Нам помоги! – поправился он, вспомнив про бедолагу раненого, упорно памятуя, что Бог – защитник всех страждущих… «А-а, про Бога вспомнил! – злорадно укорил он себя. – Все нынче о Нем вспомнили, все… Припекло! Сюда бы вот атеистов-засранцев, на курсы переквалификации»…
Смутно уже проступал воюющий берег, расплывисто, безжизненно просекаемый редкими вспышками. Над берегом взметнулась ракета, как бы подышала вверху, косо пошла к земле и какое-то время еще билась в ею же вырванном чернеющем лоскуте воды.
«Неужто мне ракету бросают? Мне путь указывают? Экой я персоной сделался!» – удивился Лешка и, увидев парящих над лодкой чаек, догадался, что они, эти наглые птицы, ничего не страшащиеся, садятся на все, что плывет по реке и расклевывают всплывших утопленников.
«Мама, моя мамочка! Один на реке, всеми брошенный… – хотелось пожалеть себя и всех при виде этих зловеще умолкших птиц, базарных и прожорливых там, на Оби, в Шурышкарах. – О-о, Шурышкары родные, мама родимая! – где-ка вы?…»
Весла чуть постукивали. Коротко, рывками, шлепая подавалась и подавалась к левому берегу гнилая лодка. Над водой взрывами стали возникать и лететь на пониз ошметки исходящего тумана, что-то сильно шлепнулось рядом. Лешка вздрогнул: «Неужели рыба? Неужто не все еще поглушено… Не дай Бог, человек!»
Из тумана все возникали и возникали молчаливые чайки. Одна совсем низко зависла над лодкой, вертя головой, глупо глядела вниз, выбросила желтые лапы, пробуя присесть на раненого. Лешка замахнулся, чайка так же незаметно, как и появилась, отвалила, стерлась, будто во сне.
Слепая пулеметная очередь прошила предутреннюю сумеречь, ударившись в камни и стволы ветел, рассыпалась за спиною. Казалось, продробили на стыке рельсов колеса и поезд подняло вверх или уволокло по реке, в мягкий туман.
Немец просыпался, начинал работать.
Для острастки, не иначе, ударило орудие с левого берега, вяло, без азарта, чуфыркнула за лесом «катюша», отчего-то одна, прососался в тучах планирующий почтовик и, достигнув родного берега, плюхнувшись в смятый бурьян полевого аэродрома, вдруг заливисто, зовуще проржал, будто конь в росистых лугах.