Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе
Шрифт:
Сгущался туман на середине реки, белые, течением влекомые полосы подживляли надежду на то, что жизнь на земле не кончилась, по ней движется река, и на невидимом берегу, вонью, гарью исходящем, живые люди поверженно спят. Раненые бойцы ждут помощи, уцелевшие в бою подразделения наводят справки, командиры наводят связь и взаимодействие меж полками, батальонами и ротами. С обвалом в совсем, казалось, уже бесчувственном сердце узнают люди, что со многими взводами, ротами и батальонами связи никакой нет и не будет. И лишь десяток-другой черных от копоти и грязи, полураздетых, в чем-то бесконечно виноватых людей соберутся под яром, выберут старшего и пошлют доложить, что вот пока все, что уцелело и нашлось от их части.
Отторженно себя чувствовавшие
Переплывши на уже действующий плацдарм, военные силы прихватили свои манатки, быстренько стриганули под навес яра, с ужасом видя, что весь берег, отмели и островок устелены трупами, меж которых ползают, пробуют подняться, взывают о помощи раненые. К грузу, кучей громоздящемуся на берегу, сошлись, сбежались откуда-то молчаливые люди, начали хватать его, растаскивать по закоулкам оврагов.
Одна, тоже свежепросмоленная лодка шла через реку отдельно от тех плавсредств, что плавили «шуриков» – так насмешливо именовали себя штрафники, и разнообразных представителей военных частей и просто подозрительно себя ведущих чинов – как же без бдительного надзора, без судей, без выявителей шпионов и врагов? Фронт же рухнет, остановятся боевые на нем действия, ослепнет недремлющее око, усохнет, погаснет, онемеет пламенное политико-воспитательное слово!
Правда, уже через день-другой поредеет боевой состав надзирателей и воспитателей, они посчитают, что такие важные дела, какие им поручены партией и разными грозными органами, лучше выполнять в удобном месте, на левом берегу, – на правом очень уж беспокойно, печет очень под задом и стрельба смертельная близко, они же привыкли с врагами бороться в условиях, «приближенных к боевым», как они научились обтекаемо и туманно обрисовываться, а тут прямо из воды и в заваруху, так ведь и погибнуть можно.
Лодка с одним гребцом на корме правилась через реку вдали от всего боевого коллектива. В ней лоцманила иль даже царила под пионерку стриженная, ликом злая и по-дикому красивая военфельдшер Нелька Зыкова. Санбат стрелкового полка организовал на левом берегу медицинский пост, владели им две, всему полку известные подруги – Фая и Нелька. Фая дежурила на медпосту, Нелька взялась переправлять в лодке раненых. И сколько же она может взять в ту лодку раненых? И сколько немцы позволят ей плавать через реку? И куда грузить, в чем плавить других раненых? И куда делся и жив ли бравый командир батальона Щусь? С ним, с этим капитаном, вместе тесно, врозь тошно. Опять им, этим художником – так уничижительно называл всех прытких служивых, непокорных людей командир полка Бескапустин Авдей Кондратьевич – опять заткнул любимцем какую-нибудь дыру родной отец, опять послал его в самое пекло…
Сыскав среди раненых тех бойцов, кои умеют работать на гребях и заменить ее на корме, Нелька мигом загрузила свою посудину, поплавив людей на левый берег. В лодке сноровисто перевязывая раненых, Нелька успокаивала, утешала тех, кто в этом нуждался, кого и матом крыла. Нельке и Фае предстояло работать на переправе до тех пор, пока хватит сил или пока немцы не разобьют их плавсредство. В лодке могли они переплавить пять, от силы семь-восемь раненых, остальные тянули к ним руки, будто к святым иконам, – молили о спасении.
Среди штрафников оказались и медики. Они, как могли, помогали людям, перевязывали, оттаскивали их под навес яра, где уже полным ходом шли земляные работы. «Шурики» зарывались
Феликс Боярчик помогал тощему, седой бородой, скорее даже седой паутиной заросшему человеку, умело, по-хозяйски управляющемуся с ранеными и совершенно не способному к земляной работе. Феликс вымазался в крови, в грязи, успел поблевать, забредя в воду ниже каменистого мыска, на котором вразброс, точно пьяные, лежали трупы; их шевелило водой, вымывало из бурого лохмотья бурую муть, на белом песке насохла рыжая пена. Еще с суда, с выездного трибунала начавший мелко и согласно кивать головой, Феликс закивал головой чаще и мельче, отмыл штаны, гимнастерку, зачерпнул ладонью воды, хлебнул глоток, почувствовал, как холодянкой не промывает, прямо-таки пронзает нутро. Умылся и, стоя в воде, уставился в пустоту. Так, замерши, и стоял он, ни о чем не думая, ничего не видя, кивая головой.
– Эй, юноша! – теребнул его за рукав тот, тощий, с седой паутиной на лице, – тебя как зовут?
– Феликс. Феликс Боярчик, – нехотя, почти невнятно отозвался Боярчик.
– А меня Тимофеем Назаровичем. Фамилия моя Сабельников. Такая вот боевая фамилия. Давай-ка, брат по несчастью, железный Феликс, укладываться. У вас давно это? – поинтересовался он, дотронувшись холодными пальцами до кивающей головы Боярчика.
– Не помню. Кажется, с трибунала. Томили долго перед тем, как расстрел заменить штрафной.
– Да, да, это они любят. Это у них называется «нервоз пощекотать». Очень они юмор обожают.
Пробовали в две лопаты попеременке добыть одну нору для двоих. Но скоро Тимофей Назарович развел руками, и, пока Феликс углублялся в яр, напарник его рассказал о себе.
Главный хирург армейского прифронтового госпиталя, человек, взросший в семье потомственных медиков, Тимофей Назарович Сабельников как-то не очень вникал в ход текущих будней, все убыстряющих свой ход, и по ходу этому все чаще и стремительней меняющих цвет так, что к началу войны из революционно-алых они оделялись уже серо-буро-малиновыми, если не черными. Перед ним мелькало, в основном, два цвета: белый – больничный, да алый – кровавый с улицы. Когда в госпиталь привезли, в одиночную палату забросили растелешенного человека, он не вслушивался в информацию, не вникал, что за раненый перед ним, он смотрел на рану и видел, что она смертельна. Однако человек еще жив, и можно попытаться спасти его. Начальник госпиталя, замполит, неизвестно зачем и для чего существующий при этом госпитале, где, как и во всех больницах и госпиталях, не хватало санитаров, сестер, нянек и другого рабочего люду, – внушали главному хирургу, что он берет на себя слишком большую ответственность, рискует собой, да это бы ладно – на войне все рискуют, он рискует репутацией полевого орденоносного госпиталя. Непонятливому хирургу, наконец, разъяснили: раненый – командующий армией, как раз той армией, которой и принадлежит госпиталь, лучше бы его, раненого, от греха подальше, отправить на санитарном самолете в тыловой госпиталь, где не сравнить операционные условия с полевыми, – там все же профессура, анестезия, догляд…
– Но он же умрет дорогой, тем более в самолете…
– Возможно, возможно. На войне каждый день умирают, и не одни только солдаты…
– Но есть надежда. Маленькая, правда… нельзя терять времени… никак нельзя.
– Вы берете на себя ответственность…
Вопрос – не вопрос, наставление – не наставление, скорее – отеческим тоном произнесенное дружеское внушение.
– Беру, беру…
Командующий армией, довольно еще молодой для его должности человек, испустил дух на операционном столе. Начальник госпиталя, замполит и еще какие-то люди, зачем-то и для чего-то приставленные к госпиталю, умело устранились от ответственности. Сабельникова судили моментальным, летучим трибуналом, взяли под ружье. Тот же замполит, справный телом и чистый душой, в два голоса с начальником госпиталя сочувственно сказали: