Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе
Шрифт:
– Ну, что вы, ей-богу! – дернул губой Боровиков, – наденьте на покойника штаны, забросайте мертвых кустами, что ли, лучше заройте.
Рядом с блиндажом, занимая совсем немного места, в комковато растоптанном обувью песке, напитавшемся кровью, прикинутые немецким одеялом, лежали подполковник Славутич и Мансуров. Чужое, запачканное глиной одеяло с тремя темными полосками по краям, тоже набрякло кровью. Никогда Боровиков не видел покойников под одеялом, да еще под чужим, шевелящимся от вшей. Отгоняя от себя гадливость, одолевая в себе почти детскую оторопь и душевную смуту, лейтенант заметил связиста Шестакова. Солдат забрел в ручей и песком оттирал руки, не замечая того, что намочил штаны, начерпал воды в кем-то стоптанные сапожишки. Лешка косил взгляд на убитого им врага, которого по счету – он
Мимо проволокли убитого немца, пробуровив канавку в песке. Как и у большинства рыжих, у чужеземца голубоватые глаза, от ужаса, от воды ли подались они наружу. Вода бежала через голову и грудь, забивая белым песком рыжие волосы, трепала клапан оборвавшегося карманчика на рубашке. «Для че на нижней-то рубахе карманчик? – удивился Лешка, небось для презервативов?» – Кристаллики слюдяного песка, кружась, оседали под ресницами, глаза убитого, точно на старинной иконе, в светящемся окоеме. Меж крепких, пластинчатокрепких зубов немца застряла пища от совсем недавнего обеда, лохмотки ее выбелило водой. Смерти не ведающие, всегда шныряющие голодные малявки, наплывая на лицо убитого, ныряли в рот, вытеребливали нитки пищи, пугливо прыская по воде.
– Ребята! – попросил Лешка пехотинцев, уже приволокших наблюдателя, бросившего гранату, и Отто Фишера из-под осокоря, которого отобедавшие вояки так и не хватились. – Унесите этого. Я не могу.
Да, да, то видение, унесенное из Задонья, все же не сотрется, потому как не на бумаге оно отпечатано, но в памяти и останется с ним навсегда – тот, окоченелый, тощий человек в неумело залатанном, утепленном овечьей шкурой мундирчике. Лопоть – это по-сибирски деревенское слово больше подходило к одежонке убитого. И оттого, что сраженный им враг-первенец оказался не эсэсовцем, не гренадером, а бросовым солдатишкой, которыми и по ту сторону фронта, и по эту вершители людских судеб, вознесшиеся до богов, разбрасывались, что песком, перевернулось все в Лешке. И мир тоже. С тех пор война для него обрела жалкое лицо всеми брошенного и забытого человека. Продолжалась и продолжалась в нем еще в Задонье начавшаяся мысль и о жизни, и о смерти, которая на войне сминает человека куда быстрее, чем во всяком ином месте, голову не оставляла простая догадка – война, страшная своей бессмысленностью и бесполезностью, подленькое на ней усердие – это преступная трата души, главного богатства человека, как и трата богатства земного, назначенного помогать человеку жить и делаться разумней. Ведь вместе с человеком погибает, уходит, бесследно исчезает в безвестности все, чем наделила его природа и Создатель. Исчезает защитник, деятель, труженик земли, и никогда-никогда, ни в ком он больше не повторится, и спасенный им мир, люди всей земли, им спасенные, не могут заменить его на земле, искупить свою вину перед ним смирением и доброй памятью. Да они и не хотят, да и не могут это сделать. Главное губительное воздействие войны в том, что вплотную, воочию подступившая массовая смерть становится обыденным явлением и порождает покорное согласие с нею.
Здесь, на плацдарме, погибает так много народу, что у солдат, у русских усталых солдат слабеет чувство сопротивляемости, и у железных вояк – немецких солдат слабеет оно. В облике рыжего немца, в мертвом его взгляде сквозила все смиряющая изнуренность, и враз исхудалое лицо, да эти глаза в святом ободке придавали ему сходство со святым с иконы.
Пострелявший немало птиц, добывавший зверушек, Лешка всегда удивлялся мгновенной перемене существа, созданного природой для жизнедеятельности на земле. Красивая, легкая, быстрокрылая птица, перо к перышку, краска к красочке, все к месту, к делу, все выстроено для продления рода, песен, любви и веселья. И вот, свесив нарядную головку, тот же селезень или глухарь обтек телом, не прижимается к нему перо, а перьев, читал Лешка в книге, у одной только птицы, у сокола, к примеру, две тысячи! Каждое перо выполняет свою работу, и все, что
Взять ту же живую зверушку – соболька. Всегда и все жрущий, от мерзлых лягушек, закопавшихся в донный ил, до уснувших в гнилушках ящериц и змей, птицу, яйца, ягоды, орехи – все годно для утробы всегда тощего ненасытного зверька.
Смышленая, верткая головка с крупными, все и везде чующими ушами, длинные, гусарские, сверхчуткие усики и рот, широкий, кукольной скобкой загибающийся к ушам, улыбчивый, приветливый рот, в который только попадись – захрустишь. Попавши в ловушку или под выстрел, зверек делается пустой шкуркой – ничего в нем не остается, кроме багрово-синей тушки, которую не всякая и собака ест.
Но человек в смерти неприглядней всех земных существ. Наделенный мыслью, словом, умением прикрыть наготу, способный скрывать совесть, страх, наловчившийся прятаться от смерти посредством хитрого ума, искаженного слова, земных сооружений, вообразивший, что он способен сразить любого врага и обмануть самого Господа Бога, настигнутый неумолимой смертью человек теряет сразу все и прежде всего теряет он богоданный облик.
Из блиндажа, держась за бровку входа, кособочась, вышел майор, скользнул взглядом по все больше темнеющему одеялу, над которым уже с жужжанием кружились мухи, нахмурился, увидев за речкой в кучу сваленных мертвецов, все они были разуты и раздеты до белья.
– Шестаков, ты что там, в речке, рыбу ловишь, что ли? Пулеметчики! – Два пехотинца, таскавшие под кусты трупы, выступили из укрытия. Майор оценивающе пробежал по ним глазами. – Выберите место для трофейного пулемета. Довольно ему нас крушить. Всем в укрытие. У кого укрытия нет – спрятаться.
Шорохов, уже перенесший свой телефон с берега в уютную ячейку наблюдателей, сидел на ящике, качался, закрыв глаза, монотонно напевая коронную свою песню:
«Дунька, Гранька и Танька коса – поломаны целки, подбиты глаза…» – в песне этой менялись только имена героинь, но дух и пафос песни оставались неизменными.
Боровиков с Булдаковым – лейтенант не хотел больше никого брать с собой – перерезали немецкий провод, нарядной вышивкой вьющийся по белому песочку, по травке, под кустиками смородины, и стали ждать. Булдаков начал было щипать со смородинника ягоды, сохранившиеся на низеньких ветвях, серые от дыма и пыли, командир помаячил ему: «Нельзя!»
Время замедлилось. Они снова услышали, что вокруг идет война, клокочет, можно сказать. В пойму речки Черевинки залетают мины и снаряды, то по одну сторону Черевинки, то по другую, словно куропатки стайками фыркают, клюют землю пули, и все же после переправы, непременного обстрела, бомбежек, вообще всяческой смуты на берегу, пойма речки с ее зарослями, шумящей водичкой и деревами, не везде еще срубленными, однако почти всюду поврежденными, казалась райским местом, тянуло в зевоту, в сон.
«Ша!» – выдохнул бывалый ходок Булдаков и надавил на спину лейтенанта Боровикова, лежавшего рядом, в кустах. По связи, пропуская провод в кулаке, бодро бежал плотненький немец в сапогах, за широкими раструбами которых заткнут рожок, полный патронов, за спиной, побрякивая о ствол автомата, болтался заземлитель, на боку ящичек телефона в кожаном чехле с застегнутой крышкой, на серо-зеленом, чисто вычищенном мундире связиста виднелись нашивки за тяжелое ранение, детской игрушечкой трепыхалась, взблескивала маленькая, вроде бы оловянная медалька – орден мороженого мяса – так звали ее немцы после Сталинграда.
Найдя обрыв и выругавшись, немецкий связист вынул из висевшей на поясе сумочки кривой связистский ножик, насвистывая, начал зачищать провод. В это время из-за спины протянулась лапища – «Дай!» – и нож отобрали, с шеи невежливо, почти уронив хозяина, сорвали автомат.
– Вас ист дас?! (Что такое?!) – увидев перед собою русского офицера и солдата, пристально разглядывающего кривой нож, – такого Булдаков еще не видел, – немец начал проваливаться куда-то.
– Вас ист дас?! (Что такое?!) – залепетал он. Но русский громила грубо его толкнул, показывая дулом трофейного автомата – вперед!