Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе
Шрифт:
– Тошно мне! – хваталась за голову Домна Михайловна. – Робятишек натаскаешь. Че делать будем?…
– Растить, мама, растить да любить!…
– Вот и поговори с ей, окаянной, – будто с цепи сорвалась.
– И сорвалась! С цепи, к которой сама себя приковала, – уж больно деловая была, вот и пропустила юность, молодость. Стыд сказать – танцевать не умею. К мужчине с какого боку ловчее подвалиться да приласкаться – не знала, ничего не знала, ничего не умела.
Тогда еще, в сорок втором, в Осипово, при нашествии войска во главе с бравым командиром уяснила она,
Когда Иван Иванович Тебеньков, хитро сощурясь, сказал, что «наше-то войско» сосредоточилось перед отправкой в Новосибирске и ейный хахаль-офицерик «с имя», она даже не обиделась на хахаля, не до того было, скорее подводу, скорее по деревушке – собирать гостинцы и приветы. После ухода ребят на фронт приутихла, померкла, вовсе заперлась начальница – контора, поле, дом, ребенок. «Конечно, начальницей совхоза в военное время быть, – рассуждала Домна Михайловна, – не до игрушек. Но вон бабенки, которые побойчее, и даже об эту пору урвут на ходу, на лету чего-нито из удовольствия-продовольствия…»
Кавалер письмами не баловал: одно с дороги, коротенькое, одно уж перед самым сражением – подлиньше, затем из госпиталя написал да как написал – поэма, ода, роман!
– Мама! Мама! – налетела Валерия Мефодьевна на Домну Михайловну. – Алексей объявился! Ранен. В госпитале.
– Да ты спятила, девка! – отбивалась от дочери опешившая мать. – Человек в боли, в крове, а тебе, дуре, – радость! Не оторвало ли у него че важное?…
– Ничего не оторвало. Ранение под лопатку, осколочное, проникающее, легкое задето… Ой, и правда, мама, чего это я! – и уже через час: – Я к нему поеду! Все! Решено!
– Куда поедешь-то? На кого совхоз бросишь? Ребенка? Хозяйство? Мать?…
– Поеду и все! Никто меня не остановит!… – но куда ехать, все же не знала. И не поехала.
Тем временем пришло второе письмо, более обстоятельное и ласковое, даже слово «тоскую» в него просочилось, намек в письме содержался, что, возможно, по излечении его отпустят на отдых, а куда ехать?
– Вот дурной! Вот дурной! Как куда? В Вершки, конечно. Разве непонятно?! – вопрошала у матери дочь.
– Да это тебе вот все как есть понятно, а ему и не совсем. Он в поле, в сраженье был, от жэншынов и мирной жизни отвык. Да вы и знались-то скоко? Двенадцать ден. На ходу сгреблись, дак это, по-твоему, любоф?
– А что, мама?
– Что, что? Сказала бы я тебе словечко, да волк неда лечко.
– Ну, а вы с папой гуляли, года два друг за другом волочились, по-за тыном целовались, в скирдах обнимались, нас почти полдюжины сотворили. Много у вас ее, любви-то было?
– Много ли, мало ли – вся наша. И кака тут в селе любоф?
– Да ну тебя, мама. Тебе про одно, ты про другое.
– Да все про то же, все про то же, доча. Я по ем, по папуле твоему, думаш, не тоскую? Э-э, милая, еще как тоскую… Возвернуть бы молодость-то, да главное, штоб он, сокол мой ясный, хоть какой, пусть раненый, искалеченный, но возвернулся, изменшык мой, проклятый, касатик ненаглядный…
Навидались, натешились, налюбились. Она, когда пыл иссяк и жар поутих, в ревность кинулась – все, как у добрых людей.
«Баба у тебя на фронте, конечно, была?» – «Была». – «И не одна?» – «Не одна». – «Много?» – «Не считал, некогда, воевать же надобно…» – Она кулаком его в грудь колотит. – «У-у, ирод! Ни во что ты меня не ставишь! Хоть бы соврал…» – «Зачем?» – «Чтоб легче было». – «Разве со мной может легче быть? Мне самому-то с собой тяжело…»
Перед расставанием разговоры пошли нешуточные.
«Боже мой! Бо-о-оже мо-ой! Что за профессия – убивать? Ты же враг всему живому. И ведь с концом войны кровь не кончится. Люди, в особенности наши дорогие соотечественники, всегда будут искать и находить, кого убить, истребить. У нас вон еще не все крестьянство доистреблено…»
Ну что объяснять ей, мол, веки вечные так было. Военные были, потому что война есть. Миряне, борясь за справедливость, враждуют меж собой, военные их усмиряют. Справедливость, конечно, понятие растяжимое и представление о ней туманное. Гитлер вон со своим рейхом справедливость отстаивает и свободу. Мы то же самое – справедливость справедливую защищаем и свободу… лучшую в мире.
– А привыкнешь, Алеша, к крови, к смерти, тогда как?
– Тогда только по трупам до тех пор, пока сам трупом не сделаюсь.
И, кажется, привык. Считает людей для «работы», сожалеет, если их не хватает для одоления врага. И уже сбылось: на берегу реки, в оврагах, меж ними, по перемычкам люди по трупам ходят, в противотанковом рву, часть которого захватил батальон, – немецкие и наши трупы в обнимку лежат, в помойке с грязью смешанные, одни их черви точат, одни вороны клюют, одной их грязью покрывает… осуществилось, наконец, подлинное братство. Живые, боясь увязнуть в протухшем мясе и грязи, норовят ходить по откосам, спускают обувью глину в смеси с песком, закапывая свои и вражеские трупы вперемешку с пустыми противогазными чехлами, с пустыми гильзами, пулеметными лентами, банками из-под консервов, подсумками, чехлами, письмами, бумагами, охальными открытками, игральными картами, иконками, драньем, сраньем – все в куче. Собака деревенская как-то в ров попала, и ее втоптали. Собаку вот заметили и запомнили все. А он и его бойцы – осиповцы, да и офицеры тоже, больше других бедный Шапошников, горевали в Сибири о каких-то ребятах-снегирятах… Да это ж хорошо, что не попали они на этот уютный бережок, в эту ямину-ров, не превратились в вонючие отбросы войны.