Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе
Шрифт:
По окопам, по рву, по оврагам шарились саперы, санитары, хозяйственники. Старшина Бикбулатов пытался покормить полковника Бескапустина жидкой кашей, лично им принесенной на горбу в плоском термосе…
– Нет-нет, – навалившись спиной на колесо повозки, устало отговаривался полковник. – Покурить сначала, покурить, ребятушки!… Трубку!… Трубку утерял где-то… иииии… – закашлявшись от цигарки, сквозь буханье пытался сказать: – Ар… артиллеристы где-то?… – Дыхание у него налаживалось. – Покормите их… последним делились, спасали нас огнем…
Артиллеристов нашел и обнимал уже старый политрук
– И это все?! И это все?!… Милые вы мои, милые, настрадались-то…
– Как Зарубин? – спросил Понайотов.
– Ат, кузькина мать!… – Мартемьяныч хлопнул себя руками по бедрам. – Запышкался! Главное-то и забыл. В госпитале майор. Письмо уже было. Недалеко госпиталь-то… Че Шестаков? Где? Тоже убит?… Булдакова-шельму не вижу, а сержант-то, сержант-то, младший-то политрук где? Тоже не видать…
В хуторке, почти подчистую выгоревшем, где осталось несколько глиняных коробок от хат, меж коими копаны блиндажи и землянки, суетился, как всегда подвыпивший, старшина Бикбулатов, раздавал скопившуюся за много дней водку, хлеб, сахар, табак. Пораженный и сам своей честностью, выдержкой, приставал старшина ко всем, указывая на безмен, где-то раздобытый, проводом подвешенный на сук обгоревшего дуба, – чтоб все лично перевесили полученную продукцию.
– Успокойся, старшина, успокойся, – останавливал его начальник штаба батальона Барышников. – В твоей честности никто сейчас не сомневается. Белье, мыло принеси. Поделись с артиллеристами.
Носилась по берегу, вырывая котелки из рук бойцов, бутылки с водкой, орала, ругалась Нелька:
– Сдохнете! Окочуритесь! – и старшине Бикбулатову: – Если кто умрет, я тебя, заразу, рядом закопаю.
Этакая роскошь! Этакая редкость! Водку выдавали не разливуху, а в бутылках, под сургучом! Все по правилам!… Фершалица-дура бутылки вырывает, бьет вдребезги, самих бойцов клянет и умоляет:
– Миленькие солдатики-страдальцы… нельзя, нельзя вам…
Прижимая руки к груди, Фая вторила ей:
– Вам же сказано – нельзя. Вам что, умереть охота? Умереть?
Уже корчились, барнаулили на берегу те, на кого ни уговоры, ни крики, ни ругань, ни мольбы не действовали, пили, жрали от пуза, и свежие холмики добавлялись к тем, что уже густо испятнали и левый берег. Из медсанбата по распоряжению главного врача мчали изготовленные для промывки клистиры с водой, клизмы с мылом, разворачивали койки. Старшина Бикбулатов куда-то убежал, скрылся. В обрубленной, обтоптанной старице, где Лешка нашел свою знаменитую лодку, плавали кверху брюхом оглушенные караси. Мусором, ломью, дерьмом были забиты поймы стариц, никакой живности в порубленной, обгоревшей, смятой, разъезженной местности не осталось, и вроде бы пристыженно ужималась в себя приречная местность, всегда таившая в своей полутемной гуще много хитрых тайн, поверий, колдовства всякого.
Где-то возле старицы, в крепко рубленном блиндаже укрылся и на люди не показывался товарищ Вяткин. Понайотов доложил ему о выполнении задачи и по виду начальника штаба, по черной бороде, по печали в провалившихся, красных от перенапряжения глазах Иван
Вяткин и Бикбулатов ушли в подполье, зато в полевой, запыленной форме, повязав под рыльцем развевающуюся, укороченную плащ-палатку, по берегу летал, гоношился начальник политотдела дивизии. На ходу, можно сказать, выскочил он из кабины хромающей на одно колесо «газушки», засеменил по берегу, вонзился в гущу народа, кому-то пожимал руки, кому-то вручал газеты с описанием подвигов первопроходцев через реку, прибивал к стволу дерева к сроку выпущенный «Боевой листок», значки цеплял на вшивые гимнастерки с изображенной на них рекой, которую из середки Красной Звезды пронзала вольная птица-чайка, устремляясь ввысь и вдаль. Красивый значок. Успели вот когда-то изготовить реликвию, скорей всего сработана она заранее, может, еще до войны.
Во многих местах, особенно густо вдоль старицы, парили бочки-вошебойки, и вокруг них плясал народ. При приближении начальника политотдела солдаты стыдливо зажимали в кулак добро свое с присохшей на нем кровью от выдранных, выцарапанных тупыми бритвами волосьев – неловкое для бритвы место, задумывалось оно Создателем для созидательных дел, но не для болезненной санобработки.
– Понимаю, понимаю, – приветствовал и ободрял нагих, отощавших людей Мусенок. – Непременно, как только народ приберется, проведем летучки, партийные собрания, беседы, на которых пройдут громкие читки газет с приветствиями товарища Сталина, разрешено будет присутствовать на массовых мероприятиях и беспартийным воинам.
Кто-то робко сказал, что на Великокриницком плацдарме, за рекой, много раненых, бедуют оставшиеся там роты – им бы помощь-то оказать надо, к ним бы поспешить с едой и лекарствами.
– Уже, уже, товарищи, все брошено через переправу: и медикаменты, и продукты, прямо на правом берегу, на новом плацдарме разворачивается медсанбат. Мои агитаторы, помощники, газетчики и предводители комсомола устремились ободрить и помочь героям. Это, понимаете, благородно, это по-советски, товарищи, по-нашему, понимаете, – прежде о товарищах заботиться… Хвалю!
Попался на пути Мусенку бурной деятельностью охваченный Одинец, потный, без ремня, сам себя загнавший до того, что рот его открыт во всю ширь, как у тех глушеных карасей. Одинец усовершенствовал бочку-вошебойку и теперь вот всем показывал, что никакой проволочной сетки спускать внутрь бочки не требуется, все это заменяется обыкновенными палочками, которые валяются под ногами. Бойцы не понимали такого примитива, не знали, как палочки вставлять в бочку. Удивляясь технической безграмотности людей, – бобийэхомать! – Одинец метался от бочки к бочке, лично забивал в каждую окружность бочки палочную решетку и, совершив техническое чудо, бодро орал ошеломленным бойцам: «Вот и все, бобийэхомать! А ты, дура, боялась!»