Прокляты и убиты
Шрифт:
– От такой не сдохнешь, от такой…
– Р-разговорчики!
Кто с оружием, кому повезло, кто без оружия, доходяги, больные, симулянты, дневальные, промысловики, разгильдяи, шлявшиеся по расположению полка и по общепитам, переловленные патрулями иль с вечера еще надыбанные докой Шпатором, получившие от старшины по наряду вне очереди – больше он не может, на большее его власти не хватает, – дрогнут на дворе, ждут и знают: старшина так просто, без внимания никого не оставит, он, прокурор в законе, попросит у старшего командира добавки к уже определенному нарушителям наказанию.
Но
– Попцовцы, шаг вперед!
Умер бедолага Попцов, тайком его в землю зарыли, в мерзлую казенную могилу поместили, но дело его живет, и кличка к доходягам первой роты приклеилась. Круг попцовцев с каждым днем в роте ширился, старшина особо к ним пристрастен, смотрит каждому в лицо, в глаза, щупает лоб, цапает за втоки, больно мнет промежность, унижая и без того съежившиеся от холода и неупотребления мужские достоинства. «В казарму!», «В строй!», «В казарму!», «В строй!» – следует приговор.
– Товарищ старшина, да я жа совсем хворай, – начинаются обычные жалобы. – Мне в санчасть… – Голос на самом последнем издохе, тоньше волоска голос, дитяшный голос.
– Болеть в арьмию приехал, памаш? Не выйдет! Не выйдет! – Спровадив больных в казарму и чуя, с какой завистью вслед им, гремящим вниз по лестнице, смотрят оставшиеся в строю, старшина громко, чтобы всем было слышно, оповещает: – У меня не забалуешься! Кто старшину Шпатора проведет, тот и дня на свете не проживет! Те симулянты, кои в казарме остались, еще позавидуют, памаш, честным бойцам, от занятий не уклоняющимся, воинский долг исполняющим, как надлежит воину Красной арьмии. – Многозначительно сощурившись, повелительно похлопывая себя рукавицей по сапогу, старшина выпевал: – Зло-остные сси-ым-мулянты сами об себе заявят иль выявлять? – Старшина Шпатор, все так же похлопывая себя рукавицей, вперялся в строй, в самую его середку, доставая прозорливым взглядом каждого служивого до самого до сердца, сверля взглядом насквозь все содрогнувшееся нутро.
И сердце самого робкого злоумышленника не выдерживало, понурив голову, выходил он из строя, сознавался, что рукавицы не потерял, а спрятал, надеясь покантоваться в казарме хоть денек. И самый справедливый на эту тяжкую минуту командир Советской армии, поиспытав молчанием неопытного симулянта, оглашал приговор: за честное признание прощает человека, но делает это в последний раз. Пусть сей же секунд разгильдяй
– Тэ-экс! Часть работы, самая ответственная, памаш, благополучно завершена. Пора и на занятия. Вот уже дисциплинированные роты идут и поют. Мы же еще канителимся, разгильдяев ублаготворяем, товарищ младший лейтенант в землянке сидят и нервничают.
Последнее время Щусь не выходил на построение, надоела ему вся эта комедия, на морозе торчать лишний час в хромовых сапогах на одну портянку не подарок тоже, хоть он и закален службой, боями, да и устал смертельно.
– Тэ-экс! – повторял старшина, проходя вдоль уже подзамерзшего, пляшущего на морозе строя. – Может, у кого просьбы есть, жалобы, обрашшенья?
В строю происходило движение, перед старшиной представали те, у кого действительно пришла в негодность обувь, совсем одряхлели и требовали починки шинель, гимнастерка, штаны, кому требовалось освобождение часа на два, чтобы сходить на почту за посылкой или за чем-то в штаб полка… «За чем-то!» – фыркал, умственно шевелил усами старшина. Куда путь лежит осведомителю, старшина не ведает – он первый день на службе! За утро старшина вылавливал и изобличал от двух до пяти ухарей, повредивших обувь: наступят на подошву, рванут – и готово, подметка отлетела.
– А шпилечки-то, шпилечки-то, голубчик ты мой, свеженьки-и-и, бе-елень-ки-и-и, – напевал старшина, – у истлелой обуви, голубок, подметочки не враз отрываются, они поднашиваются, грязнятся, гнию-юут… – Сделав паузу, старшина грустно спрашивал у потрошителя казенного имущества: – И что мне с тобой делать? – Злодей сам себе наказание придумать был не в состоянии, тогда, обращаясь к иззябшему строю, старшина качал головой. – Вот люди честные, порядочные мерзнут, памаш, из-за тебя, негодяя. Я их и спрошу, что с тобой делать.
– Сортир долбить! – как правило, следовал единодушный приговор.
– Во! – Старшина поднимал вверх перст и качал им в воздухе. – Народ зря не судит, народ завсегда справедлив. Взя-ать л-лом, л-лопату и прямиком на работку, на чистеньку, на запашистеньку-у! Меня кто проведет?
– Никто-о-о-о! – единым выдохом давала дружный ответ первая рота.
– И ведь знают, знают, но пробуют, – сокрушался старшина. – Шестаков, в землянку дневальным, поскольку животом маешься. Днем сходишь в лес, лекарствов для себя и для всех дристунов насобираешь.
– Е-эсть, товарищ старшина! – голосом совсем не больного человека откликался Шестаков и бегом мчался в землянку Щуся – самое теплое, самое оздоровительное было там место.
– Знай службу, плюй в ружье, да не мочи дуло! – наконец-то звонко выкрикивал старшина Шпатор стародавнюю, мало кому уже понятную ныне мудрость.
Щусь получал в свое распоряжение роту. Взводных и командира роты так до сих пор еще не прислали.
– Н-напрр-рыво! Ш-шыгом а-ар! З-запевай! – резко, бодряще командовал он.