Проклятый род. Часть 2. За веру и отечество
Шрифт:
Повалившись на спину, Иван взглянул на серое, затянутое тучами небо и, как в прошлый раз, при прощании с мамой перед уходом на войну, ощутил прилив какого-то жуткого, тоскливого безволия.
«Устал я что-то от земных сует, может быть, в священники уйти, отцу Герасиму на смену, – подумал он, закрыв глаза. В тот же миг вместо свинцовых туч ему представился дивный образ синеглазой красавицы. – А как Еленка, она же ждет, на меня надеется? Какой же я дурак, надо было сразу ее с собой забрать, – мысленно ругнул себя Иван, припомнив, что при прощании княгиня на его настойчивые просьбы даже не сказала «нет», лишь только плакала да упрямо качала своей бедовой, белокурой головкой. – Надо было хватать ее, как там, в дубраве, и увозить в станицу. Бабы все, а уж тем более
– Прости, святой отец, но не готов я стать твоим преемником, потому как смысла заповедей божьих до конца не понял. Получается, что если соблюдешь одну, другую тут же нарушишь. Мне сейчас священный сан принять значит и любовь предать и казачье братство. Не знаю, как кому, но для воина сие самый тяжкий грех, по разумению моему. Что, как не предательство, Христа Спасителя на крестные муки обрекло.
Почуяв за своей спиной чье-то горячее дыхание, Княжич обернулся – то был Лебедь.
– А, это ты? Сейчас пойдем, – обращаясь к нему, словно к человеку, промолвил Ванька и, теребя серебристую, под стать Еленкиным косам гриву, спросил: – Тоже хочешь поклониться маме да Герасиму?
Жеребец в ответ склонил гордо посаженную голову, то ли в знак согласия с хозяином, то ль выражая покойным благоволение своей бесхитростной конячьей души.
При въезде в станицу есаулу вспомнился рассказ Апостола о горе-атаманах и его намек, мол, скоро сам все поймешь. Впрочем, понимать особо было нечего. Ушлый Ванька уже и так уразумел, что в казачьем войске идет, пока еще подспудная, но, видимо, нешуточная борьба за власть. Быть иначе просто не могло. Сколько Княжич себя помнил, вольное Донское воинство всегда делилось на тех, кто так или иначе, но признавал власть русского царя, и откровенных разбойников. К первым в его родной станице принадлежали Чуб да Большак с Резанцем и их ватаги. У вторых вожаками были Захарка Бешеный и еще несколько примкнувших к нему воровских атаманов. Имелась, правда, и третья сила – это Ваньки. По велению мятежных сердец побратимы больше тяготели к разбойничкам, хотя рассудком понимали правоту Емельяна с сотоварищами. Последние два года в станице верховодили казаки, приверженные дружбе с Москвой. Может быть, от этого в нее и прибыл Новосильцев сзывать станичников в цареву рать.
Причиною тому был Княжич, зарубивший Бешеного, когда тот, совсем утратив совесть, бросил братьев-казаков на произвол судьбы в степи безводной. Тогда Иван и подружился с Емельяном, который со своею братией встал на защиту молодого есаула и не допустил его позорной гибели в мешке с камнями.
Ясно дело, что после ухода на войну Хоперского полка дружки Захария подняли головы. А теперь, получив известие о гибели преданных царю атаманов, наверняка попытаются подмять станичников и заставить жить их по своим, воровским законам. Помеха нынче у них была одна – это он, Ванька Княжич с уцелевшими хоперцами.
«Только мне еще недоставало доморощенных воров усмирять», – с раздражением подумал Иван.
А в станице началась уже гульба. Пришедшие с войны, хоть и не с победой, но со славой, воины праздновали завершение самого кровавого в их жизни похода. При этом радость да печаль уживчиво соседствовали в широкой русской душе. Проезжая мимо настежь распахнутых окон и дверей убогих жилищ станичников, Княжич слышал крепко сдобренные непотребной бранью радостные крики.
Как бы не передрались, встревожился было есаул, однако тут же успокоился, вспомнив о нерушимости казачьего братства. Что б там ни было, но казак казаку поневоле брат. Как оно в народе говорится, ворон ворону глаз не выклюет, а уж сокол соколу и подавно. Придя к такому заключению, Иван дал волю Лебедю и сломя голову понесся к стоящему на окраине станицы родительскому дому. После посещения погоста есаул не захотел идти на гулянку, остаток дня он решил провести в одиночестве.
Ворота роскошной, по станичным меркам, Ванькиной усадьбы были приоткрыты. Княжич недоуменно пожал плечами – шастать по чужим домам без приглашения у казаков было не принято. Однако, въехав на подворье и увидав, как оно чисто прибрано, он сразу догадался, кто сюда наведывался.
Сам не имевший ни кола, ни двора, Кольцо не раз корил его за безалаберность и, наезжая в гости, всегда пытался навести порядок в расхристанном хозяйстве воспитанника. Грустно улыбнувшись, Иван взошел на крыльцо.
Первым, что бросилось ему в глаза, был стоящий посреди стола бочонок и лежащий на нем перстень с изумрудом. Истолковать значение сего послания-подарка не составило большого труда.
Перстень не оставлял сомнений в том, кто принес сии дары. Наведенный порядок означал, что вездесущий атаман осведомлен о скором возвращении есаула. Ну а вино на то и создано, чтоб дружбу им крепить. Сердце Княжича тоскливо заныло, но тоска была не горькой, скорее, сладостной. Он сел к столу, нацедил вина и без всякой радости, скорее, с отвращением влил в себя хмельное зелье. Пить Ваньке вовсе не хотелось, однако он опять наполнил кубок.
Так уж повелось, что все на белом свете пьют: и католики, и иудеи, даже басурмане, коль придет охота, тайком прикладываются, хоть и вера им того не дозволяет. Но они все выпивают лишь когда захочется, а русские – имеется желанье, пьют, и коли нет его – все одно напиваются.
Поначалу хмель взбодрил Ивана, и неказистая действительность предстала перед ним в розовом свете. «И чего Апостол воду мутит – тяжко, мол, ребятки, вам придется. Завтра же пойду к нашим разбойничкам да обо всем договорюсь. Сообща решим, как жить казачеству. Истина, она всегда посередине. Спину гнуть перед боярами никто не собирается, но и от Руси нельзя откалываться. Власть цареву признать придется, однако лишь цареву и больше ничью. Так станичникам и заявлю – мы, станичники, неподвластны никому, кроме бога и его наместника на земле, государя православного. Тех, кто шибко к воровству пристрастен, придется окоротить. Нечего за зипуном на Волгу шастать. Пускай, вон, с крымцами да турками воюют, нехристей грабить не грех. Несогласных будем сами карать, но на суд московский ни одной души казачьей не выдадим. С Дону выдачи нет, так было, есть и будет. Тут нам даже Грозный-царь не указ. Когда буду на Москве, сам скажу ему об этом».
Однако чем больше есаул хмелел, тем печальней становились его помыслы. После пятой чарки белый свет стал серым для него, и было отпустившая тоска вновь охватила Ванькину душу. «Дурак ты, Ваня, как есть Иван-дурак, который думкой богатеет. Наслушался посулов Шуйского и возомнил себя атаманом всего войска Донского. И станичников, и самого царя жить учить собрался. А кто ты есть на самом деле, чего достиг и с чем остался? Сидишь один, как сыч, винище хлещешь, словно распоследний пьяница. Святой отец, который всю свою душу тебе отдал, помер в убогой нищете, а ты и глаз ему не закрыл. Друзей лучших растерял. Один, по твоей милости, в пепел обратился, а другой – от плахи палача невесть куда сбежал. Даже женщины любимой не сберег. Где теперь Еленка? В Москву едет, чтоб царевой наложницей стать».
При мысли, что красавица шляхтянка может изменить ему, пусть даже и с помазанником божьим, Иван взбесился. Выхватив клинок, он принялся крушить все вокруг, приговаривая:
– Царя убью, сам смертью позорной сдохну, на муки адские пойду, но Елену никому не отдам!
Вдоволь набушевавшись, Княжич бросил булат на изрубленный стол и, не раздеваясь, увалился на постель. Впадая в тяжкий, пьяный сон, он еще успел подумать: «Хватит весь мир земной от нечистой силы спасать. Пока не поздно, надо об Еленке с побратимом позаботиться. Ближе них среди живых никого у меня нет. Нельзя допустить, чтоб прекрасная Елена предстала перед Иродом, а вот мне с ним свидиться придется. Лишь он один способен смертный приговор Ивану отменить. Рискованно, конечно, с царями в спор вступать, это тебе не Шуйскому дерзить, но чего ради брата не сделаешь, да и разве нам впервой на острие клинка плясать, глядишь, и в этот раз удача не изменит».