Пролетая над гнездом кукушки
Шрифт:
Я этого не сказал, но подумал: может быть, он не так уж и не прав. Я заметил, что Макмерфи устал еще раньше, когда возвращались в больницу и он настоял, чтобы мы проехали мимо местечка, где он жил когда-то. Мы только что распили последнюю банку пива и выбросили пустую жестянку в окно на светофоре, и откинулись на сиденьях, чтобы почувствовать прошедший день, плыть в сладкой дремоте, которая охватывает тебя после целого трудового дня, когда ты, не жалея себя, занимался приятным тебе делом — наполовину прожаренный солнцем, наполовину пьяный, бодрствующий только потому, что тебе хочется растянуть удовольствие подольше. Я смутно ощутил, что начинаю
Мы поехали не вдоль побережья, а двинулись вглубь, чтобы увидеть городок, в котором Макмерфи прожил дольше всего за всю свою жизнь. Мы спускались с холма Водопад и уже подумали, что заблудились, когда въехали в городок размером раза в два побольше больничной территории. По улице, где мы остановились, ветер гнал песок, закрывая солнце. Макмерфи припарковался у каких-то зарослей и показал рукой через дорогу:
— Здесь. Вот этот. Выглядит как самый большой сорняк — жалкий приют моей растраченной юности.
Вечерело, вдоль пыльной улицы выстроились сбросившие листву деревья, вонзившиеся в тротуар, словно деревянные молнии; асфальт вокруг них потрескался, и каждое окружено кольцом ограды. Линия железного частокола вырастала из земли, окружая заросший перепутавшимися сорняками двор, а в глубине виднелся большой дом с крылечком, упорно подставляющий ветру рахитичное плечо, чтобы его не унесло на пару кварталов дальше, словно картонную коробку из бакалейной лавки. Ветер уронил пару капель дождя, и я увидел, что окна дома закрыты ставнями, а дверь гремит на цепи.
А на крыльце висела одна из тех штук, которые делают японцы, — кусочки стекла на веревочке, и они звенят и стукаются друг о друга при малейшем дуновении; и осталось только четыре кусочка стекла. И эти четыре кусочка крутились, сбивались вместе и тихонько звякали над деревянным полом крыльца.
Макмерфи снова завел машину.
— Как-то однажды заезжал я сюда. Это было в тот год, когда мы возвращались с корейской бойни. Навестил. Мои старики еще были живы. Дома было хорошо. — Он отпустил сцепление, двинулся было вперед, но снова остановился. — О боже! — сказал он. — Посмотрите туда, видите платье? — Он показал назад. — На ветке, на том дереве? Тряпка, черная с желтым?
Высоко в ветвях мне удалось рассмотреть что-то похожее на флаг.
— Первая девчонка, которая затащила меня в постель, была одета в это самое платье. Мне было лет десять, а ей, наверное, и того меньше, и в то время переспать считалось серьезным делом. Я спросил ее, не кажется ли ей, что нам следует сообщитьоб этом. Например, сказать родителям: «Мама, мы с Джуди сегодня обручились». И я это серьезно говорил, такой был дурак; думал, если ты это сделал, парень, значит, ты законно женат, прямо с этой минуты, хочешь ты этого или нет, и это правило действует без исключений. Но эта маленькая шлюшка — восемь-девять лет, не больше — потянулась, подняла с пола платье и сказала, что оно мое: «Ты можешь это где-нибудь повесить, а я пойду домой в трусах — они все поймут». Господи Иисусе, девяти лет от роду, — сказал он, потянулся и ущипнул Кэнди за нос, — а знала куда больше любой проститутки.
Она засмеялась и укусила его за руку; он стал разглядывать след от зубов.
— Она отправилась домой в трусах, а я дождался темноты, рассчитывая
Дом остался позади. Он зевнул и подмигнул.
— Научила меня любить, благослови Бог ее сладкий зад.
Обогнавшая нас машина задними фарами осветила лицо Макмерфи, и я увидел такое выражение, какого он никогда бы не допустил, если бы знал, что его увидят… Смертельно уставшее, напряженное и отчаянное, как будто он хотел что-то сделать, но у него уже не оставалось времени…
Между тем его добродушный, расслабленный голос в скупых подробностях описывал нам его жизнь, которой могли бы жить и мы, бесшабашное прошлое, полное детских радостей, и пьяных приятелей, и любящих женщин, и отчаянных баталий с превосходящими силами противника — о такой жизни мы все могли только мечтать.
Часть четвертая
Большая Сестра предприняла очередной обходной маневр на следующий день после рыбалки. Эта идея посетила ее, когда она обсуждала с Макмерфи днем раньше, сколько денег он намерен заработать на рыбалке и на прочих маленьких увеселениях в этом роде. Она обдумывала эту идею всю ночь, рассматривая ее со всех сторон, пока не преисполнилась абсолютной уверенности, что на этот раз осечки быть не должно, и весь следующий день делала намеки, чтобы по отделению поползли слухи, и ждала, пока закваска не подойдет, прежде чем позволить себе открыто высказаться на этот счет.
Она знала, что люди есть люди и что раньше или позже они начнут выказывать недовольство любым, кто дает им больше обычного, недовольство Санта-Клаусом, миссионерами, благотворителями, которые жертвуют деньги на какие-то мероприятия, и что раньше или позже они начнут думать: для чего им это нужно? Кривые улыбочки, когда слышат о том, что молодой адвокат принес детям в соседнюю школу мешок орехов-пекан — это предвыборный трюк, он хочет пролезть в сенат штата, хитрый дьявол, — и говорят один другому: ищи дураков!
Она знала, что не составит особого труда заставить ребят усомниться и задуматься, зачем, к слову говоря, этот Макмерфи тратит столько времени и сил, устраивая поездки на рыбалку, организуя партии для игры в бинго и тренируя баскетбольную команду. Что толкает его на это, тогда как все остальные в отделении вполне довольны, играя в пинокль и читая прошлогодние журналы? Как может этот парень, этот буян-ирландец из исправительно-трудовой колонии, откуда его отправили за драки и азартные игры, обвязывать себе голову платком, болтать, словно подросток, и два часа подряд заставлять всех Острых в отделении хлопать ему, когда он, изображая девушку, пытается научить Билли танцевать? И как может он — профессиональный мошенник, ярмарочный зазывала, прирожденный игрок и шулер — враждовать с женщиной, которой достаточно лишь слово сказать, и одного — выпишут, а другого — нет?