Пролитая вода
Шрифт:
«Вот я и определил свое сегодняшнее место», – усмехнулся он про себя.
Никто не спешил в аудиторию. Подошла староста – действительно самая старшая из всех, Арина Родионовна, как все ее называли.
– Сегодня нас попросили провести совместный семинар со студентами института. Тебе, Тенишев, придется прочесть какие-нибудь рассказы. И кто-то из студентов будет читать. А потом все вместе обсудим.
– А чей семинар ожидаем в гости?
– Пшеничного.
– А зачем это понадобилось?
– Обмен опытом. Вы что, нигде не работали? Обслуживали один станок, сейчас обслужите два.
Староста пошла по дорожке, за ней, посмеиваясь, потянулись остальные.
В аудитории уже сидели, заняв
«Диспут, что ли, намечается?» – подумал Тенишев.
Действительно, студенты поглядывали остренько, будто заранее готовились нападать и защищаться.
Тенишеву и раньше приходилось читать прилюдно свои рассказы, он всегда при этом волновался. Обычное волнение, которое после первых минут, наоборот, помогало: оно возвращало Тенишева в свой замкнутый мир, в котором он слышал собственный подрагивающий голос. Он слушал его, и смысл произносимых слов при этом исчезал – лишь по звуку и ритму Тенишев различал хорошие и плохие места. Как ни странно, читая вслух, Тенишев успевал думать о другом. Это были короткие, вспыхивающие мысли – например, о том, что все люди различаются по своему отношению к единице времени. Кто-то делит время на недели – это работающие от выходных до выходных. Больные пережидают очередную ночь, чтобы дождаться следующего дня, облегчающего страдания. Для Тенишева единицей времени сейчас была строчка или фраза, похожая на вздох, – единица придыхания, – успевал он подумать, продолжая чтение. Он вспоминал забытые лица, виденные когда-то пейзажи, сны – каждая произносимая фраза выхватывала из темноты памяти отдельное пятно, и к концу чтения становилось светло. И вместо волнения оставалась легкая слабость, какая бывает под утро от бессонницы.
Все расселись, вошли руководители семинаров Пшеничный и Панин, который чуть заметно улыбнулся Тенишеву. Панин еще раньше, с самого начала их занятий, предупредил о многих условностях, ожидающих слушателей на семинарах. «Не хотите говорить, а надо. Хорошая школа. Учитесь заполнять собственную пустоту: вы думаете, что думаете, а на самом деле отдыхаете, молчите, спите. Начинайте говорить глупости, смейтесь над собой и говорите. Все настоящее прорвется. Молчать можно было и там, где вы жили до этих курсов, не так ли?» – просто, с тренерской грубоватостью говорил Панин. Словно объяснял условия игры, в которую им предстояло играть. И Тенишев уже не задавал себе глупых вопросов о том, есть ли смысл в их семинарах.
Но сегодня тех людей, к которым он уже привык, как будто не было. Они растворились внутри еще большего количества людей, и общее лицо этого нового коллектива стало неузнаваемым. Рассказ, который собирался читать Тенишев, был небольшим, в несколько страниц, – о жаре, измучившей человека. Этот человек постепенно начинает ощущать странное наслаждение, наблюдая за общим состоянием засухи и измождения, которое охватило природу и людей.
Тенишев не слышал своего голоса, а словно читал не вслух, удивляясь прыгающему смыслу отдельных слов; чужим, чужим казался рассказ. Название – и комментарий, понятие – и объяснение. Так по-новому увидел рассказ Тенишев.
– Еще? – он оглянулся на Панина.
– Как в карты играешь. По-моему, очко. А то будет перебор.
Панин шуткой попытался погасить видимое волнение Тенишева. И Тенишев почувствовал поддержку. «Ну что поделаешь – так надо. И сидеть здесь, и читать, и злиться приходится, но не в этом же дело», – словно услышал Тенишев.
Потом студентка читала рассказ о поездке маленькой девочки к бабушке в деревню. Кто-то зевнул демонстративно, кто-то, наоборот, шепнул в одном месте «хорошо», а Тенишев, словно возвращая то ощущение, которое куда-то пропало при чтении своего рассказа, слушал чужой голос, заменяя его своим, переиначивая его. Он видел летящие провода из окна электрички, плюшевого мишку, которого ребенок не хочет запрятать в сумку, чувствовал детскую тревогу от дороги, которая вдруг прорвалась в одну сторону, без возврата.
Когда при обсуждении подошла его очередь, Тенишев пересказал эти впечатления, сравнил девочку с Егорушкой из чеховской «Степи» и встретил удивленный взгляд Панина. Казалось, тот спрашивал: «Неужели это так? Ну уж, занесло тебя!»
– Да-да, непосредственность авторская чувствуется, – пробормотал Панин.
Этими словами он словно бы отмахивался от того, что только что говорил Тенишев. Но при этих словах Пшеничный, как будто похвалили его, а не студентку, начал говорить об искренности, свойственной рассказу молодой писательницы, и о сожалении, которое вызвало у него отсутствие этой искренности в рассказе, «сделанном» Тенишевым. Бросились в бой студенты – они тоже хвалили искренность в рассказе однокурсницы и критиковали Тенишева за холодность чувств.
Панин, медленно и осторожно подбирая слова, начал объяснять, что порой место чувств может занимать ответ на них, ответ на нулевой вопрос, сидящий в каждом пишущем человеке, разговор после понимания. Такой разговор наиболее труден, потому что после понимания исчезает смысл самого вопроса, возвращения к нему.
Казалось, Панин немного досадовал на то, что у него не получается выразить свою мысль проще, чем он говорит.
– Андрей, – предоставил он слово следующему.
– Тенишев не отказывается от игры, заранее зная о своем проигрыше, и не выдумывает по ходу новых правил, – сказал Андрей, самый интересный для Тенишева собеседник, с которым они всегда разговаривали, дополняя друг друга в общем понимании, наверное, самой главной их темы: почему человек пишет.
– Человек пишет, – словно продолжал давний разговор Андрей, – потому что понятие «писать» входит в понятие «не писать», составляя его мизерную, но единственно ощутимую часть. Пишет, понимая абсолютность молчания, и, может быть, таким образом доказывает себе еще раз эту абсолютность. И как это ни странно, слова оказываются частью молчания – дверцей, вратами в огромный немой мир, так мне хочется сказать. Стремясь слиться с молчанием, человек вынужден касаться этой двери, вынужден выговориться. Цель – выговориться, высказаться и замолчать. Быть или не быть? Быть – хотя бы на время. Не быть – ожидающее нас молчание, бесконечность.
Андрей раздвинул руки на столе, будто очерчивая ими пустое пространство, вокруг которого выстраивал оцепление своих слов. Панин с усмешкой наблюдал за ним, как за иллюзионистом, показывающим знакомый фокус, и с интересом ожидал самого тонкого движения.
– Мне кажется, для Тенишева невыносимо собственное положение. Поэтому так много у него неопределенных местоимений и пристального вглядывания, узнавания слов, как будто он сомневается в значении каждого из них. Секрет же его, что называется, творчества, или самовыражения, прост. Проползая под заграждениями, Тенишев специально трогает ловушку – и звенят все банки, развешанные на заграждении. Тревога, ракеты, стрельба – проигрыш. Но это – единственный способ преодоления колючей проволоки.
– Попроще, Андрей, ты же не один, – улыбнулся Панин.
И все в аудитории тоже заулыбались, оживились после напряжения, с которым слушали Андрея.
– Ну а если проще: хороший рассказ прочитал Тенишев. Искренний, если уж вокруг этого понятия идет разговор, – обиделся Андрей.
– Пора голосовать, – не удержался Тенишев.
– А ты молчи, – отмахнулся Андрей. – Честно говоря, я теряюсь, когда вижу говорящего автора – здорового, крепкого мужика, который словно копается в своем мешке: а я вот вам еще чегой-то покажу…